Головы на дверях мерно качаются – пять на одной тяжелой деревянной створке, пять на другой. Ветер развевает отставшие пряди. Перед тем, как прибить к дверям, головы женихов умастили благовонным маслом, чтобы получше сохранились, и тление коснулось не всех.
Тот, который страдальчески скалится – рыжий, с хищным носом – наверняка слыл красавцем.
Ступени тоже щербатые – двенадцать штук! Будто на этих самых ступенях гонки и проводились. Перед крыльцом – славные жители города Писы: старейшины, знатные воины, жены, девушки, даже подростки какие-то.
В руках у жителей – цветы и немудреные дары, в одеждах – умеренный траур по еще одной загубленной жизни, в глазах – сочувствие. Мальчишки из задних рядов бесстрашно тычут пальцами в качающиеся за моей спиной головы. Девушки через одну зареваны, и даже появление басилевса не спугивает муху шепота, летающую над головами толпы: ах, какой красивый, какой сильный, какой смелый, на смерть…
Колесница стоит чуть поодаль, в ней танцуют двое гнедых с пенно-белыми гривами, рядом с жеребцами увивается, пугливо поглядывая на отсеченные головы на дверях, кто-то неуловимый, как пугливая дичь, только гиматий спорит синевой с небом, да едва заметно взблескивают под солнцем черные кудри.
Пелопс, наверное. Сын Тантала, внук Зевса, любовник брата, который стоит передо мной в чужом обличии.
Приземистый, крепкий, румяный. Про такие плечи говорят «во!»
Да уж, в чужом обличии. Тут только слепой не догадался бы.
Ветер сухой, холодный, колет смертные щеки. День не для лета – для начала зимы, когда Деметра вовсю предается скорби в темных одеждах. Посейдон снисходительно поясняет смертному царьку, что он голову свою очень даже ценит, а потому расставаться с ней не намерен. И искать себе другую невесту не намерен, потому что прекрасная Гипподамия…
Прекрасная Гипподамия уже давно расположилась в кресле на крыльце, и две служанки прикрывают ее от холодного солнца. Милое девичье личико и полная развязности поза дешевой шлюхи: бедро проглядывает из выреза нарядного шафранного пеплоса. Жених Гипподамии нравится, она строит ему глазки (не замечая, как пытается перехватить каждый ее взгляд несчастный юноша у колесницы). Только что толку смотреть, что толку представлять, если есть такой вот папочка, папочка, конечно, обгонит жениха, потому что он ревнивый и еще там какое-то пророчество было. А жалко. Этот – как его, Гиппофой, он даже красивее того, второго, и мускулистее, он ей больше нравится, а второй уже долго болтается на двери, у него уже и нос сгнил…
Гул в толпе – старейшины с вдумчивым видом чешут бороды, кто не услышал – тянут шеи, толкают соседа в бок: эй! что это наш басилевс чудит!
Посейдон – часть моря в бирюзовом хитоне и расшитом волнами плаще – царственно склоняет голову в ответ на шутку кривоногого басилевсика. Фору? Ну, ладно. Только постарайся потом рассмотреть вдалеке мою колесницу.
Ветер – почему-то кажется, что с моря дует – игриво покусывает за скулы.
Наверное я все же ввязался в это не в последнюю очередь чтобы повидать тебя, брат. В глаза тебе посмотреть – издалека, мельком, оставаясь неузнанным. Увидеть то, что и без того знаю.
Мне хочется верить, что это Гера предложила: чтобы и меня после Зевса. Что она вложила тебе это в голову: «Ты же знаешь, он не остановится! Кто может судить, какие козни он плетет в своем мраке?!» Что ты сопротивлялся – по-старому: «Да ты… это… совсем, сестра?! Чтобы Аид – против меня…»
Но у Владык не бывает семьи, а ты стал Владыкой раньше меня (когда успел? пока за Зевсом гонялся?!). То, с чем я так отчаянно и бездарно дерусь, ты принял как подарок.
Правда бывает неожиданной. Она в том, что я плохой Владыка. И брат не очень хороший.
Правда в том, что ты хороший Владыка, Посейдон.
Только у тебя больше нет братьев.
Не считай свою широкую усмешку многозначительной брат. Посмотри на мою – чуть тронувшую уголок губ.
Учись.