«В атаку – зовут – твою мать!»
И Эрнст отвечает: «Есть».
Но взводик твой землю ест.
Он доблестно недвижим.
Лейтенант Неизвестный Эрнст
идет
наступать
один!
И смерть говорит: «Прочь!
Ты же один, как перст.
Против кого ты прешь?
Против громады, Эрнст!
Против –
четырехмиллионнопятьсотсорокасемитысячевосемь-
сотдвадцатитрехквадратнокилометрового чудища
против, –
против армии, флота,
и угарного сброда,
против –
культургервышибал,
против национал-социализма,
– против!
Против глобальных зверств.
Ты уже мертв, сопляк?..
«Еще бы», – решает Эрнст
И делает
Первый шаг!
И Жизнь говорит: «Эрик,
живые нужны живым.
Качнется сирень по скверам
уж не тебе – им,
не будет –
1945, 1949, 1956, 1963 - не будет,
и только формула убитого человечества станет –
3 823 568 004 + 1,
и ты не поступишь в Университет,
и не перейдешь на скульптурный,
и никогда не поймешь, что горячий гипс пахнет
как парное молоко,
не будет мастерской на Сретенке, которая запирается
на проволочку,
не будет выставки в Манеже,
и 14 апреля 1964 года не забежит Динка и не положит на
гипсовую модель мизинца с облупившимся маникюром,
и она не вырвется, не убежит
и не прибежит назавтра утром, и опять не убежит,
и совсем не прибежит,
не будет ни Динки, ни Космонавта (вернее, будут, но не
для тебя, а для белесого Митька Филина, который не
вылез тогда из окопа),
а для тебя никогда, ничего –
не!
не!
не!..
Лишь мама сползет у двери
с конвертом, в котором смерть,
ты понимаешь, Эрик?!
«Еще бы», – думает Эрнст.
Но выше Жизни и Смерти,
пронзающее, как свет,
нас требует что-то третье, –
чем выделен человек.
Животные жизнь берут.
Лишь люди жизнь отдают.
Тревожаще и прожекторно,
в отличие от зверей, –
способность к самопожертвованию
единственна у людей.
Единственная Россия,
единственная моя,
единственное спасибо,
что ты избрала меня.
Лейтенант Неизвестный Эрнст,
когда окружен бабьем,
как ихтиозавр нетрезв,
ты спишь за моим столом,
когда пижоны и паиньки
пищат, что ты слаб в гульбе,
я чувствую,
как памятник
ворочается в тебе.
Я голову обнажу
и вежливо им скажу:
«Конечно, вы свежевыбриты
и вкус вам не изменял.
Но были ли вы убиты
за родину наповал?»
Из Ташкентского репортажа
Озверевшим штакетником
вмята женщина в стенку.
Ты рожаешь, Земля.
Говорят, здесь красивые горные встанут массивы...
Но настолько ль красиво,
чтоб живых раскрошило?
Я, Земля, твое семя,
часть твоя – как рука или глаз.
В сейсмоопасное время
наша кровь убивает нас!
С материнской любовью
лупишь шкафом дубовым.
Не хотим быть паштетом.
Помогите Ташкенту!..
На руинах как боль
слышны аплодисменты –
ловит девочка моль.
В парке на карусели
кружит пара всю ночь напролет.
Из-под камня в крушенье,
как ребенок, будильник орет!
Дым шашлычники жарят,
а подземное пламя
лижет снизу базары,
как поднос с шашлыками.
Сад над адом. Вы как?
Колоннада откушена.
Будто кукиш векам
над бульваром свисает пол-Пушкина.
Выживаем назло
сверхтолчкам хамоватым.
Как тебя натрясло,
белый домик Ахматовой!
Возвращаю билеты.
Разве мыслимо бегство
от твоих заболевших,
карих, бедственных!
Разве важно, с кем жили?
Кого вызволишь – важно.
До спасенья – чужие,
лишь спасенные – ваши.
Голым сердцем дрожишь,
город в страшной ладони пустыни.
Мой Ташкент, моя жизнь,
чем мне стать, чтобы боль отпустила?
Я читаю тебе
в сумасшедшей печали.
Я читаю Беде,
чтоб хоть чуть полегчало.
Разве знал я в тот год,
треугольная груша Ташкента,
что меня трясанет
грушевидным твоим эпицентром!
Как шатает наш дом.
(как ты? цела ли? не поцарапало? пытаюсь
дозвониться... тщетно...)
Зарифмую потом.
Мэры, звезды, студенты,
липы, возчицы хлеба,
дышат в общее небо.
Не будите Ташкента.
Как далось это необыкновенно недешево.
Нету крыш. Только небо.
Нету крыши надежнее.
(Москва построит 230 000 кв. м., Беларусь – 25 тыс., Грузия –
22 тыс. Тысячи детей приняли другие республики...)