Зато с внуками Анна Ивановна, несмотря ни на что, была самой заботливой бабушкой. И Леве, и Лене с ней хорошо, гораздо лучше, чем с родными матерями, да и безопаснее — этого Ахматова тоже не могла не признавать. Ее, бывшую жену «участника антисоветского заговора», пытавшуюся сначала вызволить его из тюрьмы, а потом — разузнать как можно больше о его смерти, тоже могли обвинить в каком-нибудь надуманном преступлении и арестовать. Тем более что она не прекращала свои поиски и теперь, раз за разом приходя в ЧК и оставляя там заявления, подписанные: «Анна Гумилева», хотя официально у нее пока еще была фамилия Шилейко и она собиралась сменить ее на выбранный много лет назад псевдоним. Сама Анна больше не боялась оказаться в тюрьме и собиралась продолжать искать могилу Николая до последнего. Но рисковать при этом их сыном она не могла. Ей и так за него страшно, несмотря на то что он совсем еще маленький и живет далеко от всех связанных с нею опасностей. К тому же она постоянно то сидела без работы, то перебивалась случайными заработками и не была уверена, что сможет прокормить подрастающего ребенка.
Больше вспоминать Анне было не о ком. Всех ее братьев и сестер, кроме Виктора, уже давно нет на свете. Самого Виктора она не видела много лет и не знала, где он. Мама жила под Киевом у своей сестры и лишь изредка отвечала на письма единственной оставшейся в живых дочери: после того, как ее старший сын Андрей покончил с собой, она окончательно замкнулась в себе. У друзей, собратьев по поэтическим кружкам и просто знакомых была своя жизнь, не менее трудная, и всем им было не до Анны. Даже ученики и коллеги Николая, которые еще недавно вместе с Ахматовой пытались его спасти, теперь были заняты собственными проблемами. Хотя Анна уже и не рассчитывала ни на чью помощь.
Она посидела еще немного, ни о чем не думая, а просто отдыхая после отнявшей у нее много сил поездки, а потом ее мысли снова вернулись к сегодняшнему дню. Ахматова открыла глаза и обнаружила, что на улице погасли редкие фонари и комната погрузилась почти в полный мрак. Осторожно поднявшись с дивана, она принялась ощупью искать в ящике стола огарок свечи и спички. Наконец нашла — и маленький дрожащий огонек с трудом осветил угол, в котором находился стол. В остальных углах по-прежнему клубилась темнота, но Анну это уже не беспокоило. Она достала из другого ящика чернильницу и старую исписанную тетрадь — одну из тех, в которых писала, еще будучи замужем за Николаем, часто тайком от него. В конце тетради оставалось еще несколько чистых страниц. Анна открыла первую из них и занесла руку с пером над чернильницей. Как это нередко бывало с ней, она не знала, о чем начнет писать в следующую минуту, но не сомневалась, что обязательно что-то напишет…
Свеча медленно догорала, крошечный огонек захлебывался в лужице расплавленного воска, и в комнате становилось все темнее, но склонившуюся над столом женщину это не смущало. Она продолжала выводить в тетради одно слово за другим, время от времени зачеркивая целые строчки и записывая вместо них новые. Лицо ее было сосредоточенным, но усталые, чуть припухшие глаза смотрели на исписанную бумагу с едва заметной радостью. Она писала стихи, несмотря на все свалившиеся на нее несчастья, она занималась любимым делом и чувствовала, что возвращается к жизни. И ей уже было ясно, что с этого дня она будет писать всегда, не обращая внимания ни на чьи оценки и ни на какие внешние обстоятельства.
А еще она никогда не будет оправдываться перед теми, кому не понравятся ее стихи, и пытаться доказать, что они написаны хорошо. Больше — никогда. Теперь ей достаточно того, что она сама знает об этом, и того, что ее произведения когда-то, пусть и не сразу, но все-таки признал стоящими Николай.
Тетрадные страницы переворачивались одна за другой с легким шорохом, перо скользило по ним с едва слышным скрипом. За окном постепенно становилось все светлее. Наконец на последнем листе появилась последняя точка и дата. Анна отложила перо и откинулась на спинку стула. Это стихотворение было закончено. Но оно было далеко не последним — сидевшая за столом женщина знала это точно.
Эпилог
СССР, Ленинград, 1938 г.
Качается ветхая память
В пространстве речных фонарей,
Стекает Невой меж камнями,
Лежит у железных дверей.
Самый большой лекционный зал университетского филфака был заполнен до отказа. Студенты-историки, доучившиеся до четвертого курса, успели хорошо узнать, что профессор Лев Пумпянский не знает к прогульщикам ни жалости, ни снисхождения и всегда припоминает пропуски на зачетах и экзаменах. Поэтому на его лекцию о поэзии начала ХХ века подтянулись даже самые злостные разгильдяи, и в аудитории собралось почти двести человек — весь четвертый курс, за исключением нескольких заболевших.