ГЛАВНЫЙ. Зато, выварившись в анналах истории, рыцарство приобрело в наше время блистательный заоблачный образ.
Я. Однако теперь, в результате разочарования в одномерных моделях либерализма и консерватизма, рыцарь вновь прискакал из заоблачной дали и заполонил наше сознание.
ГЛАВНЫЙ. Всегда по-рыцарски!
АКИМУД. Идея благородного всадника, защитника оскорбленных, воспевающего культ прекрасной дамы, обретает черты долгосрочной моды и пожизненного служения.
Я. Мир утомился от однообразия стандартных решений – он требует от нас индивидуального выбора согласно нашим помыслам и дарованиям. Мы снова задумываемся о нравственных и эстетических основаниях наших поступков.
ГЛАВНЫЙ. Нам надоел ширпотреб расхожих удовольствий – нас притягивают высокие образцы. В русской среде обращение к рыцарству во многом связано с возрождением духовных воззрений. Нас так перекормили ложной духовностью, что мы чуть ли не вычеркнули это слово из своего словаря, но остановились на краю пропасти – у нас уже были в ходу пляски святого Витта, пляски истерического распада.
АКИМУД. Очищенный от исторической скорлупы образ рыцаря – это волшебный симулякр, явление, собранное скорее радеющей мыслью, чем средневековой явью. Реальность была ироничнее нашего сегодняшнего воображения. Там были непосильные доспехи, безумные ристалища, феодальное право первой ночи…
Я. Однако в рыцарской жизни протекала полноводная река художественности…
АКИМУД. Как же ты мне надоел со своей художественностью!
ГЛАВНЫЙ смеется.
Я. Ты против песен провансальских трубадуров, романов о короле Артуре?
АКИМУД. Отнюдь. Круглый стол рыцарей стал первой моделью европейских переговоров о солидарности и компромиссов – здесь ковалась цивилизация.
Я. Однако Рыцарь Печального Образа – пример чрезмерного употребления рыцарского напитка любви, хотя на дне безумия мы видим в достойном осадке идею добра и справедливости. Борьба с ветряными мельницами – эта наша общая борьба с иллюзиями жизни, но именно через рыцарские достоинства мы понимаем возможности выхода за рамки обыденности.
ГЛАВНЫЙ. Галантность – да, мужество – да, храбрость в бою за идеалы – конечно да! А рядом с тобой на прекрасной лошади прекрасная дама твоего сердца – воспой ее и выпей с ней…
АКИМУД. Ты уже победитель!
ГЛАВНЫЙ, Я, АКИМУД. Всегда по-рыцарски!
АКИМУД. Спелись…
160.0 <СЕМЬЯ>На волне идиллических отношений с Акимудом я принял решение. Вся большая семья поселилась у меня в Деревянном доме. Дом – большой. Всем места хватит. Мама не хотела переезжать – но другого выхода не было.
– Если хочешь, – дружески позвонил Акимуд, – твой отец может вас навестить. Зайти в гости…
– А как он там?
– Неплохо устроился… Живет будто в бело-золотой палате, вроде Грановитой…
Он замолчал.
– Что-то не так? – спросил я.
– Да нет. А зачем вы его кремировали?
– Мама захотела.
– Почему?
– Она не хотела, чтобы тело разлагалось…
– Эстетика здесь ни к чему, – сказал Акимуд и повесил трубку.
В воскресенье в большом желтом зале собрались взрослые и дети. Наше собрание напоминало театр абсурда. Все говорили много, не слушая никого. Слуги никак не могли угодить маме. «Старая барыня», как они ее называли между собой, то требовала принести ей красную икру, то с отвращением отказывалась от нее как от украденного где-то продукта. Она ругала нас за недостаточный интерес к программам на телеканале «Культурная жизнь», которые вели мертвецы, загримированные под живых людей. Она не верила в оккупацию мертвецов. Мама считала, что этого не может быть. Мы ее не переубеждали. Зато у нее была отменная память на номера телефонов, литературные фабулы и цвет платьев, которые надевали ее подруги пятьдесят лет назад.
– Это что за явление? – гневно спросила она меня, когда Стелла подошла поздороваться с ней.
Дети с веселыми криками бегали друг за другом.
– Это чьи дети? – вдруг раздался знакомый голос.
Все обернулись. Этот вопрос уже не раз задавался отцом в последний год его жизни. Он не узнавал своих внуков и внучек. Их имена он ни разу не произнес вслух.
Мама торопливо встала и, перебирая двумя палочками, поспешила выйти из комнаты.
161.0 <ПРИЗРАК МАТЕРИ>Мама! Мама! Куда делась мама? За какой угол, под какой стол ты спряталась? Почему тебя не видно?
Мама выхолащивается, растворяется в сумятице мыслей, получает смутное значение… Мама удаляется из разговоров, о ней почти не принято говорить. За редким исключением я ничего не знаю о матерях моих друзей и знакомых, как будто матерей никогда и не было, как будто мои друзья родились сами по себе. О матери вдруг сообщают, когда она заболела: «Надо навестить в больнице…» Тема отцов, братьев, сестер звучит отчетливее (они более реальны – их никогда не идеализировали до материнской степени), хотя тоже не ярко, и только дети, особенно маленькие, бегают на поверхности жизни.
Связан ли кризис
Мать поливали из лейки любви.
Так вырос призрак матери. Мать была по определению самой доброй, красивой, заботливой. Она неустанно беспокоилась о детях. Топ-модель самопожертвования, она не спала ночами, когда дети болели, от всего сердца радовалась их успехам, когда им удавалось нарисовать человечка или вылепить из пластилина собаку. Лучший друг сына и лучшая подруга дочери. А когда дети вырастали, она готова была стать декабристкой, защищая их протестные взгляды. Наша литература постаралась. Мать стала сакральным образом. Да и зачем ей быть другой? Эта роль делала жизнь стабильнее и проще.
Разложение матери началось, когда на смену архаическому культу родителей, их безусловному почитанию пришел принцип свободного суждения, отвергающего табу. В России этот переворот запоздал. Он еще продолжается. У нас он совпал с моральной дезинтеграцией общества. Мать стала гнить с двух сторон. Но как говорил когда-то Сперанский, «на погосте всех не оплачешь»!
Мать оказалась вовсе не идеальной. Она не справилась с российскими условиями жизни, она устала. Запила, очерствела, сбилась с пути, загуляла или, как отстают от поезда, отстала от интернета. Не набралась ни житейской мудрости, ни здравого ума. Среди матерей возникли целые стаи одичавших женщин, желающих выжить. Дети стали обузой. На детях матери срывают свое дурное женское настроение, неудачи, морщины, общую непривлекательность.
Дети не научились быть благодарными, толерантными существами. Они разменяли любовь на досаду. Взаимные подозрения, недовольство друг другом, зависть и ревность, злоба, агрессия, ненависть – норма жизни. Дети увидели, что их мать некрасива, что тетка лучше матери – умнее и чистоплотнее. Лопнул образ матери как самой доброй женщины в мире. У детей поехала крыша. Вырастая, они стали стесняться своих матерей, прятать их за семейными стенами, не выводить в общество, не показывать людям. Дети выросли недолюбленными и, вспоминая нагоняи и подзатыльники, в той или иной степени отказались от своих матерей.
Сыновья женятся, обзаводятся детьми и понимают на новом витке жизни, что их жены тоже могут быть дурными, черствыми, эгоистическими матерями, которые отдают детей, если есть деньги, нянькам на воспитание, а если нет – сиди в детском саду до ночи! Бедной женщине не хватает сил быть хорошей матерью? Скорее, желания! Зачем нянчиться, если молодой мамке хочется расслабиться?
Газеты пишут об экстремальных случаях избавления матерей от детей, очерняя в целом российскую мать. Российская мать воет на луну. Гадкие случаи врезаются в мозг: мы все равно до сих пор на генетическом уровне верим в другую, самую светлую и неделимую, самую цельную на свете мать, о чем нам настойчиво напоминает наша культура. Положение – патовое: нам велено держаться за идеальный образ
Любовь к маме бьется об лед.
162.0 <АВТОМОБИЛЬ ДЛЯ НАБОКОВА>Беда наших демократов в том, что они искренне верят в народные массы. Беда наших мракобесов в обратном: они превращают народные массы в массу кала.
– Сведи меня с Набоковым!
– А тебе это нужно? – спросил Акимуд.
– Я тоже хочу поймать своих бабочек.
– Своих
– Вот послушай меня!
Как следствие трагической истории, мы настолько укоренены в эстетике безобразного, что каждый из нас похож на воздушный шар, надутый ядовитым газом. Ветер раскачивает наши шары. Соприкоснувшись, они трутся друг о друга с визгливым скрипом, знакомым с колыбели. Нам не дано видеть неоднозначность явлений: мы созданы либо для проклятий, либо для восхвалений. Но и это задание мы выполняем кое-как; восторги ненависти и любви сменяются пожизненным равнодушием, нас душит жаба выживания, мы умираем раньше смерти. Когда нам в руки попадаются изделия культуры, сотканные из других переживаний, из острых прозрений, мы выглядим смешно и глупо – нам не хватает ни слов, ни воображения их бескорыстно обозначить. Мы стремимся либо их присвоить себе путем нетерпеливого одомашнивания, либо затаиться в зависти и отчуждении. Соответствия мира для нас идут лесом.
Я не читаю за рулем из чувства сострадания к пешеходам, но тут невольно зачитался – менты погнались за мной, и, видно, долго гнались, остановили уже на Новой Риге. Подходят вежливые, но с «калашом». Вопросы посыпались. Что за машина такая? И что за книга?
Машина, говорю, называется GT, взял на тест-драйв у Кристиана Кремера – у него в Химках бюро – покататься, не хочется отдавать, они уже просят отдать, а я тяну: приглянулась! Книга, отвечаю, Набокова. Новая. Ну, мало ли что он умер, а книга новая, недописанная – вот читаю и радуюсь за него. Чем автомобиль приглянулся? Тем же, чем и роман, – свободой своей, говорю, без ключа. Нажал на кнопку и едешь – как будто блаженствуешь в ванне с пеной, как будто мир иной, не наша дорога, забрызганная грязью, а совсем другой сюжет. Роман – автомобиль – шедевр! Это настораживает недоверчивых ментов. Но меня радует, что Набоков, оставаясь верным себе, не ищет проторенных дорог, обыгрывает сам себя и побеждает. Я от него это ждал, и он это сделал. Канва фривольна, жена распутна, но красота ее
Но напоследок я предупредил ментов: будьте бдительны. Не переедайте. Смотрите, что пишет Набоков: «Ненавижу свое брюхо, этот набитый кишками сундук, который я принужден таскать за собой повсюду вместе со всеми его спутниками: неудобоваримой пищей, изжогой, свинцовой залежью запоров, а то еще расстройством и первой порцией горячей гадости, извергающейся из меня в публичном сортире за три минуты до назначенной встречи».
Менты – хором: круто!
Набоков и сегодня бы жил в шестьдесят четвертом номере своей гостиницы в Монтрё, если бы не страсть к бабочкам. Ведь он в Давосе – знаете Давос? – помчался не за перспективами мирового рынка, а как всегда прочь от всех: от толстых зрелых женщин к Лолите, от людей – к бабочкам. И – сорвался, летел с горы кубарем, застрял в нелепой позе с сачком в кустах.
Слышу: зовет на помощь.
Смотрю: туристы, медленно плывущие на фуникулере над ним, думают, что это – клоун. И – хохочут. Среди туристов замечены Маркс, Ленин, Фрейд – все его лютые враги.
Не будьте клоунами, менты! Не подавитесь деньгами! Ловите бабочек и не ревнуйте своих распутных жен – не поможет. А что касается GT, то – я оглянулся и вздрогнул: он сидит, притаившись, на заднем сиденье… с сачком… в белых, испачканных альпийской травой шортах… м-да – это автомобиль для Набокова.
– Welcome home, Владимир Владимирович!
А в перспективе – народный автомобиль, и наш православный народ, весь в банной пене, будет ездить на нем в раю.
163.0 <НЕВЫЕЗДНАЯ ОТЧИЗНА>Стелла сказала мне по секрету, что спасти меня может только Иран. Стелла сказала, что мне надо обязательно ехать в Иран. Помощники-двойники, Платон-мертвый и Тихон-живой (или наоборот?), хохоча, влезли ко мне в окно кабинета, сели на подоконник, в пионерских галстуках, в шортах на лямках, затрубили в медные трубы и намекнули, что от моего отзыва будет зависеть не только моя, но и их судьба.
– Езжайте проветритесь… – внушал Платон. – Тем более что там вышла ваша книга!
– На фарси! – вставил Тихон.
– Ждите приглашения от иранской стороны! Езжайте…
– Ведь никого не выпускают, а к вам такое высокое доверие… Любимчик первого лица! – подмигнул Тихон. – Ха-ха-ха!
Акимуду, видно, хотелось, чтобы я выбрал Тегеран в качестве образца. Я согласился поехать…
164.0 <БУДУЩЕЕ В ПРОШЕДШЕМ>Персы красивы. Персы прекрасны! Иран – не страна, а подиум, по которому дефилируют чернобровые дети, женщины, старики. В солнечный день в Тегеране идет показ горделивых походок. Идут живые студентки и мертвые мальчики, мученики ирано-иракской войны, фотографиями висящие на разноцветных фонарях главных улиц.
Если в США, что бы ты ни делал, ты – актер общеамериканского фильма жизни, и каждый твой выход из дома на Манхэттен погружает тебя в массовку, то в Иране, вместе с персами, ты тоже на подиуме. Идешь, прикрываясь от солнца рукой. Запреты рождают изобретательность. Все, что нельзя показать, растет в цене. В каждом персе частичка Кира и Дария, воспоминания об империи – в генах.
И все же романтический профиль Александра Македонского с волнистыми волосами не то дискобола, не то парня из фитнес-клуба,
– Зачем же ты, Македонский, это уничтожил? Что двигало тобой: месть за сожженный Акрополь?
Гуляя среди руин, я увидел передвижение бесчисленного войска. На уцелевших стенах Персеполиса – каменные барельефы львов, с умильными мордами
Наша правительственная верхушка руководит, исходя из
Сторонники исламской теократии хотят найти будущее Ирана в его прошлом имперском величии и мусульманских догмах. Другая половина страны, включая моих иранских друзей-диссидентов, хочет совместить будущее с
В Ширазе я встретился с интеллектуальной элитой города. Профессора, писатели… В большой вазе с фруктами торчали сладкие огурцы. Их здесь не считают овощами. Один литературный критик сказал мне, что иранская душа полна нестерпимых противоречий. Вот, например, современная иранская женщина – это
– Я не религиозен. Потерял исламскую веру, когда отец бил меня в детстве за то, что я не исполнял намаз. Но бога я чувствую!
Я спросил:
– Исламская политика – это обман на красивой занавеске, за которой реальные амбиции реальных правителей, или это не занавеска?
Все закивали: занавеска!
Я не поверил. Игра на грани национального самоубийства – для создания сильного Ирана – хитроумна. Пробиваются в лидеры
В Иран ты входишь как в загробный мир, глубокий сон, компьютерную игру с темными правилами. Перед посадкой в Тегеране самолет преображается. Несмотря на запрет выезжать за границу, принятый акимудскими властями, кое-какие наши
Светловолосая, с кудрями боттичеллиевских нимф, она, молодая дуреха, забыла свой хиджаб в чемодане. В Москве она сбегала в мусульманский магазин – домой вернулась аравийской рабыней, а здесь опростоволосилась. Уже при выходе из самолета на нее в полном недоу мении смотрят российские стюардессы. В таможенном зале аэропорта все начинают оглядываться. Напряжение растет. Мы представляем собой очевидную провокацию. Мы – голые! Да! Но мы не против законов Ирана! Добежать бы до чемодана. Но перед этим нужно пройти паспортный контроль. Мы стоим в длинной очереди. Я смотрю вперед. О, ужас! В будках нет полицейских в формах. Вместо них – женщины в черных одеяниях. Они черны с головы до ног. У нас такие попадаются на кладбищах. Кладбищенские старухи. Они ползают по аллеям, непонятно, живые или мертвые. А тут они ковыряются в паспортах. Не пропустят! Чем же прикрыть Катин срам? К нам приближается невысокий иранец в белой помятой рубашке, в кургузом костюмчике. Внешность его неприметна, как у разведчика. Видимо, кургузый пиджачок здесь командир. Он профессионально перехватывает мой взгляд. Вижу в его глазах холодную вежливость и – надвигающуюся ненависть на случай моего неповиновения. Он делает актерский жест: обеими руками, ни слова не говоря, он будто что-то накидывает себе на голову и выжидающе смотрит на меня. Наигранно добродушно я отвечаю:
– In the luggage!
Кажется, это удовлетворяет его. Нам дана отсрочка. Столкновение культур отменяется. Выдворения не происходит. Он кивает и направляется к будке. Обращаясь к женщине в черном, шепчет несколько слов. Та косится на нас. Когда подходит наша очередь, она не скрывает молчаливого гнева. Все делается молча. Мы получаем печати в паспорте. Мы устремляемся к спасительному чемодану.
В Иране ночь. Первоначально ты испытываешь чувство предельного одиночества, движешься в умственной тесноте, все кажется чужим и зловещим. Тебе скорее не страшно, но жутко, ты не видишь подобных тебе, погашены все понятные тебе ориентиры. Постепенно к тебе начинают тянуться чьи-то руки, вокруг тебя образуются тени, они разглядывают тебя с боязнью и любопытством. Любопытство растет. И ты растешь в своих глазах. Ты начинаешь чувствовать себя Андре Мальро или Бернардом Шоу, которые в 1930-е годы посетили Советский Союз… Вдруг – яркий свет: ты видишь себя идущим по солнечной стороне шумной тегеранской улицы. Ты дышишь разряженным воздухом плоскогорья, ты чувствуешь вокруг себя живых здоровых людей, спорт здесь в фаворе, баскетбол, футбол, крутятся колеса велосипедов и мопедов с приставной крышкой от солнца над головой водителя, везут по городу самовары, словно их похитили из русских народных сказок. Машины несутся, как стадо механических баранов, не соблюдая никаких правил, дорожным полицейским нет до них дела. Они – показушники в черных очках, косящие под голливудских актеров. Но тебя не оставляет ощущение обмана. Повсюду на тебя смотрят двойные портреты, сжимающие, по закону диктатуры, смерть и жизнь в одном кулаке. Но если Сталин, политическая рифма к Ленину, когда-то владел у нас жизнью и смертью, то апостолы Ирана хотят владеть и жизнью после смерти. Половина страны вольно или невольно обманывает себя, вторая – чувствует себя обманутой. Так что же делать со своими впечатлениями? Вместе с Шоу славословить Советский Союз во время голодомора? Или превратиться в Андре Жида? Тот обеспокоенно спрашивал высоких советских собеседников о правах гомосексуалистов в СССР; вернувшись в Париж, написал враждебную книгу.
Перед тем как попасть в Иран, тебя хватают за руки, оставшиеся в живых друзья кричат:
– Что ты делаешь! Остановись! Не езжай туда! Тебе устроют провокацию! Они же большевики! Посадят в тюрьму! Будут пытать! На тебя будут сыпаться американские бомбы. Завтра там начнется война!
Тебя предупреждают:
– Не смей! Они засовывают заключенным бутылки в задний проход!
– А у нас не засовывают?
– Ты поощряешь тиранию!
По тебе наносится мощный словесный удар. Тебе кто-нибудь обязательно скажет: лететь в Тегеран не этично! Это не comme il faut!
Но если для писателя жизнь – зверинец, то почему мне надо ходить только в сторону кроликов?
Ты попадаешь в измерение жизни, искаженное страхом и злобой. Ты летишь в Тегеран с перекошенным лицом. Уже с бутылкой в заднем проходе. Ты уже слышишь над собой рев израильских бомбардировщиков. Ты падаешь на сухую землю полупустыни. На губах запретный вкус иранского урана.
Страх нагнетается. Тем более что все шатко-валко: тебя приглашают в Иран, но приглашения не высылают, мейлы оттуда идут медленно, словно обычной почтой с Луны. Кто виновен: Восток или диктатура?
Три дня до поездки. Ни визы, ни уверенности в себе. Я пытаюсь дозвониться до Зейнаб – моей переводчицы. Эта сорокалетняя женщина – мой связной. За пару лет до нашей
Прошло время – Зейнаб прилетает в Москву, с двумя экземлярами книги. Здравствуйте! А вы не хотите приехать в Иран? – Я? Ну конечно хочу!
Ну, вот и закружилось. Из Ирана мне задают вопросы: являюсь ли я врагом религии и Бога? состою ли я в радикальной сионистской организации? Я замолчал. На вопросы не ответил…
Спешу воспеть мою переводчицу, но боюсь, что окажу ей медвежью услугу.
– Я хочу быть свободной, но жить по-ирански, – объявляет она мне в Тегеране.
– Что это значит?
– Соблюдать уважение к старшим, есть нашу еду.
В Иране она признается мне, что ходила на демонстрации против фальсификации выборов тайком от мужа, обманывала его, говоря, что идет на занятие в университет, а сама шла на улицу и вместе с друзьями выкрикивала лозунги, и, хотя было страшно, домой приходила веселой. Муж замечал в жене непонятную дозу адреналина и подозрительно выспрашивал. Он, лидер небольшой независимой партии, представленной в парламенте, умолял ее держаться осторожно. Она ходила на демонстрации, как на дискотеку, пока не начали стрелять. Рядом с ней убило студента.