— Арбогаст передушит нас, как лисиц, захваченных в яме, — прибавил Тимазий.
— Будет то, что решил наш Господь Иисус Христос, — сказал Феодосий спокойным голосом.
И, обернувшись к Фабрицию, он спросил:
— Ты знаешь имя начальника галлов?
— Над галльской конницей начальствует Арбитр.
— Арбитр?
Феодосий задумался на минуту.
— Какой-то Арбитр два года тому назад обращался ко мне, — сказал он. — Он хотел служить под моими знаменами. У него было какое-то столкновение с Арбогастом.
Он взял со стола навощенную табличку, начертал на ней палочкой несколько слов и вручил ее Фабрицию.
— Отнеси этому Арбитру мой привет и назначение на должность графа Галлии. Его трибунам от моего имени обещай золотые цепи, а солдатам щедрую награду. Да вдохновит тебя Христос силой убеждения. Если тебе удастся привлечь Арбитра на нашу сторону, то велика будет твоя заслуга перед истинным Богом. Мир с тобой!
Фабриций помнил Арбитра со времени первой молодости. Он служил вместе с ним в дворцовой страже, а потом в качестве трибуна в том же самом легионе. Он также знал, почему известный всем любимец Арбогаста хотел покинуть знамена своего благодетеля. Еще в Виенне Рикомер рассказывал ему о происшествии в Тотонисе, о котором говорил сам Арбитр, жалуясь на несправедливость короля.
Фабриций без опасения шел в лагерь неприятеля. Конечно, товарищ по оружию не окажет ему дурного приема. Когда-то они с Арбитром были в хороших отношениях.
Тишина ночи и только что испытанное жестокое разочарование царили над легионами Феодосия. Солдаты не болтали у костров, не шутили с маркитантками. Когда буйволовые рога возвестили час отдыха, они тотчас улеглись спать, чтобы как можно скорее позабыть о поражении минувшего дня.
В сопровождении двух лазутчиков, которые освещали ему дорогу факелами, Фабриций быстро спускался в долину. Вечерние сигналы прозвучали уже давно, а до первой линии язычников его отделяло добрых четыре римских мили. Нужно было спешить, чтобы к полуночи вернуться в лагерь.
Он молча шел за горцами, а сердечная боль терзала его по-прежнему.
То, что Арбогаст будет биться до последнего издыхания, что он прольет целое море христианской крови, прежде чем рухнет сам, в том Фабриций не сомневался. Но он никак не мог примириться с мыслью о поражении.
И его так же, как и Феодосия, по дороге в Италию согревало пламя веры, и он так же был убежден, что Бог нарочно встревожил своих верных бунтом Арбогаста и Рима, чтобы принудить их к окончательной расправе с язычниками.
Неужели это было еще слишком рано?
Фабриций не метался и не богохульствовал, как Феодосий.
Унизительное публичное покаяние, которому он подвергся, тяжелая служба в госпиталях, долгое время, проведенное в лесной тишине в обществе благочестивого пустынника, среди умерщвления плоти и духовных размышлений, больше, чем ненависть к язычникам, приблизили его к сущности учения Христова.
Медиоланский епископ хорошо знал человеческую натуру, когда решил сломить гордость молодого воеводы с помощью чрезвычайных мер. Только страдания облагораживают силу.
Выйдя из суровых рук Амвросия, Фабриций уже иными глазами смотрел на свет и на людей. Что прежде ему представлялось правдой и добродетелью, то теперь оказалось ложью и преступлением; что прежде возмущало его, то теперь пробуждало сочувствие и снисходительность.
Ревностный христианин с изумлением понял, что заповеди Христова учения лишь в малой степени коснулись своих последователей. Новая вера не отняла у человека его страстей, не искоренила гордости, зависти, себялюбия, не сравняла сильного со слабым, убогого с богатым, как повелевал Христос.
Вокруг себя Фабриций видел людскую злобу, бушующую с таким бешенством, как будто бы на земле ничего не изменилось. Человек заботился о земных благах, лгал, крал, обманывал, для удовлетворения своих похотей допускал злодейства, ненавидел ближнего — оставался таким же алчным, жестоким, беспощадным. Истинных христиан было так мало, что они тонули в толпе хищных зверей, пожирающих друг друга.
Чем больше Фабриций углублялся в священные книги и сравнивал их требования с деяниями, на которые наталкивался на каждом шагу, тем более противны становились ему все окружающие. Разногласие между верой и жизнью уничтожало его христианскую ревность. Да ведь и сам он также не исполнял требований Бога, хотя ему казалось, что он является Его избранным, Его детищем.
И только теперь ему стали понятны жалобы Сириция, укоры графа Валенса и наставления Амвросия. Он не был христианином, как не были христианами ни один из его товарищей; он не любил Христа и ничего не сделал; чтобы удостоиться живота вечного. Он любил только самого себя, свои страсти.