«Почти не сомневаюсь, Барри, — с тобой что-то случилось. Ты собирался вернуться только сегодня вечером, но твое молчание должно иметь причину. Это просто идиотизм — писать тебе, если ты, возможно, сейчас валяешься где-нибудь в кювете. Нет, я этого не выдержу. Пока пальцы бегают по клавиатуре, я по крайней мере могу представлять, что разговариваю с тобой. И пусть слова уходят в пустоту, а ты — неизвестно где, может, даже и неживой, или раненый, или в опасности. У меня разрывается сердце».
Я вышел в булочную, купил газету, круассаны и молоко. На обратном пути взял почту из ящика. Пять писем: одно из банка, одно от Карела — разумеется, приглашение на вчерашнюю тусовку, два письма от сетевых брокеров и одно — от госпожи Лассер-Бандини.
За завтраком я просмотрел газету и вскрыл письма. Принял к сведению выписку со своего счета; бросив взгляд на письма от брокеров, кинул их в мусорную корзину; туда же отправилось и письмо Карела — это действительно оказалось приглашение; собирался, не распечатывая, послать вслед за ним письмо от Лассер-Бандини, но решил все-таки прочесть.
Письмо было написано от руки и отправлено из Берлина:
«Дорогой господин Шодер, это послание — последнее. Больше я не стану вам докучать. Пишу эти строки, превозмогая стыд, ибо, заглянув вам в глаза, поняла, какую боль вам причиняю. Прежде я до конца не осознавала, что не имею такого права, хотя вы дважды недвусмысленно дали мне это понять. Я вас не слышала. Упорствовала, считая, что меня оправдывает желание помочь клиенту. Мне хотелось бы извиниться за те неприятные минуты, которые я, не вняв предупреждениям, вам доставила. Как будто дипломированный психолог вроде меня может лучше знать, что вам нужно! Вы вовсе не обязаны прощать меня, я и сама себя не прощаю, просто знайте, что отныне я не буду больше вас беспокоить и постараюсь убедить господина Шпрангера в том, что наша настойчивость была чрезмерной, точнее, просто бесчеловечной. Мне очень жаль. Габриэла Лассер-Бандини».
«Барри, я просто глупая. Пожалуйста, забудь все, что я написала. Миллион разных вещей могли помешать тебе связаться со мной, пока ты в дороге. Ты просто в дороге, ничего более, и вернешься сегодня вечером. Утром у меня появилось чувство, что ты на меня смотришь. Наверное, это предвкушение твоего скорого возвращения. Да, я радуюсь. Ты — самое лучшее, что со мной случилось в последнее время. Разве не странно? Я ведь видела только написанные тобой слова да пару раз слышала твой голос по домофону. Возможно, ты похож на Дина Мартина[52] или на Гарри Ровольта.[53] Мне все равно. В твоих словах присутствует душа, и теперь я ее знаю. Она — прекрасна. Мне кажется, я всю жизнь тебя искала. Только не бойся, что придется на мне жениться: ты совершенно свободен, и меня устроят любые отношения. Но пусть будут хоть какие-нибудь отношения. Я не готова смириться с такой потерей».
Я прочитал газету от начала и до конца. До последнего объявления. Потом сложил и хотел уже выбросить, но тут заметил, что, читая, изорвал страницы. На некоторых появилась настоящая бахрома — сверху или сбоку. Оказывается, машинально во время чтения я рвал бумагу.
«Ах, Барри, это удивительно: меня не покидает чувство, что ты уже здесь. Я ощущаю твое присутствие кожей, кончиками волос, ловлю на себе твой взгляд, в то время как ты несешься по магистрали. Может, у меня крыша поехала? Я рассказываю это тебе, чтобы ты, вернувшись, знал — я тебя ждала. Жду и сейчас».
Я продержался два дня и полторы ночи. При помощи снотворного, кино и нового компьютера — его подключение и загрузка нужных программ отвлекли меня больше чем на целый день.
Письма Джун становились все жалобнее, и мне было стыдно за свою холодность. Но я молчал. Каждый раз она занималась самовнушением, сообщала мелкие новости, строила разные предположения о том, что могло помешать мне вернуться вовремя, чтобы в следующем письме снова поддаться отчаянию и унынию. В конце Джун неизменно умоляла ответить ей.
А потом перестала писать. Убедилась, что я дома, но на письма не реагирую. Сидела у окна и смотрела на мои окна. Часами.
Я передвигался по стенке. Любое перемещение — на кухню или в ванную — было теперь связано для меня с большими трудностями. Ярость не стала меньше — я был тверд как камень. Внутренний голос все время уверял меня, что она это заслужила, ведь никто другой не потешался надо мной так, как она, что Джун лжет, фальшивая насквозь, лжет и будет лгать, а ее страх перед «потерей» — такая же лживая игра, как и все остальное. Но постепенно внутренний голос становился все тише и в какой-то момент смолк. Как я ни старался, мне не удалось заставить его заговорить снова. Теперь мне было стыдно за трусливое и гнусное молчание. Я понял, что мучаю ее.
Джун просидела четыре, а то и все пять часов у окна, глядя прямо в мои окна и левой рукой машинально царапая правую выше локтя, — должно быть, уже расчесала до крови. И тогда я сдался. Была почти полночь.