Это находило внезапно, приступами. Душило. И он не знал, как с этим бороться. Это было помимо сознания. Помимо воли. И когда он вдруг замирал и начинал озабоченно и тревожно озираться по сторонам, то, наверно, мог показаться сумасшедшим. Может, это и было сумасшествием: реальность путалась с предчувствиями и видениями. Но он скрывал, таился, он догадывался, что никто ему тут не поможет, пока он сам… Только сам!
А что сам?
Он должен был научиться их презирать – такая задача. Что он и делал. Однако постоянная слежка была отвратительна и невыносима. Да, правильно, он был не наш, но он и вообще ничей. Даже и не свой, поскольку часто терял ощущение именно себя, своей, так сказать, самости. Если на то пошло, он хотел быть просто человеком. И чтобы его оставили в покое. Чего бы он желал больше всего, так это затеряться, исчезнуть, раствориться… Он и в экспедицию поехал отчасти с этой целью.
Оторваться.
И первые дни, надо сказать, несмотря на настороженность, пока тряслись в машине, пока двигались в незнакомом пространстве и ветер упруго бил в лицо, жарко дышала степь, какие-то необязательные слова звучали между ребятами (только здесь и познакомились), пока было так – было и чувство отрыва, затерянности, почти свободы. Восхитительное чувство!
И вот теперь, едва осели и обустроились, снова все возвращалось на круги своя. Его, затерявшегося, кажется, снова обнаружили. А ведь он и говорить-то почти ничего не говорил, больше молчал. И западных «голосов» не слушал, хотя шофер Валера в своей палатке настроил радио и изредка, как он шутил, выходил на связь.
Бог знает, когда это с ним началось. И с чего? Ведь, в сущности, никогда он с ними не сталкивался – только слышал по радио, по тем же еле пробивавшимся «голосам», среди треска и шума: у такого-то обыск, у такого-то изъяли, такой-то арестован, такой-то обвинен по статье… И все происходило рядом, может, на соседней улице, в соседнем доме, в соседней квартире…
Как ни странно, он почему-то сразу поверил, что так и есть на самом деле. Раз был Сталин, которого в то же время как бы не было – о нем молчали или старались молчать, хотя сталинские годы тоже зачислялись в победоносное шествие вперед и вверх, несмотря на отдельные ошибки и перегибы, несмотря на неисчислимые жертвы… Между тем жертвой был и Славин дедушка – об этом, правда, в их семье предпочитали не упоминать, а если и говорили, то неопределенно и уклончиво, как-то невразумительно, словно о чем-то очень-очень давнем и далеком…
«Голоса» же рассказывали про избиения в лагерях и психушках, голодовки, покушения, процессы, письма-протесты… Оттого же, что он не мог убедиться в этом сам, лично, увидеть это собственными глазами (каким образом?), оттого, что у жизни была другая, тайная сторона, возникало тяжелое, муторное чувство тревоги и… беспомощности.
Может, и правда это пришло к Славе после смерти отца, который заслонял. Просто заслонял – тем, что был. А что он тоже верил в ошибки и перегибы, в достижения и успехи, в то, что они обгонят и перегонят, до этого тогда Славе не было никакого дела. Отец ходил на собрания, что-то там у себя на заводе возглавлял, боролся за справедливость, критиковал недостатки, но и сомнению не подвергал…
Это уже потом отцовский старый трофейный немецкий приемник стал для Славы чем-то особенным. Зеленый огонек, загоравшийся при включении, – свет полуночного одиночества. Просвет в другой, жутко сложный, почти фантастический, пугающий, но – взаправдашний тем не менее мир.
Отца Слава любил – тепло его тела, запах одежды, когда тот приходил с работы. Особенно остро он чувствовал это во время его болезни, когда отец спал, сложив под щекой руки, – совсем как ребенок. И лицо его было расслабленным, мирным, усталым. Иногда ему случалось входить в такие минуты в комнату и вдруг пугаться, что отец не дышит. И после он не мог взглянуть отцу в лицо, словно стыдясь того кощунственного ви´дения. Словно боялся совместить. Вроде как ждал смерти отца, хотя это было вовсе не так.
Во всем была виновата болезнь отца, заставлявшая жить в напряженном ожидании самого худшего, в ожидании катастрофы, на которую намекала мать. А когда живешь в постоянном ожидании катастрофы, то постепенно устаешь от напряжения и поневоле начинаешь торопить ее. Не исключено, что именно так и было с ним: он не хотел, но торопил, и получалось, что вроде и хотел.
Когда же отца не стало, он понял, что все, заслона больше нет. Тут же и разверзлось. И те тоже не дремали, напоминали ему, что все про него знают, самое мучительное – чувствовать себя видимым насквозь, словно раздетым догола, словно просвеченным рентгеном.
Может, это и было болезнью. Но если и болезнь, то не только его. Она мучила и душила их всех, всю страну, хотя многие и не отдавали себе в этом отчета.
Или все-таки его?..