В будни все было иначе, все шло своим чередом и распорядком – раскоп, лагерь, хлопоты, разъезды, закупка продуктов, инвентаризация, и все, кто находился под ее началом, тоже были при ней, происходила некая общая жизнь, в которой она чувствовала себя как в родной стихии.
Да, уик-энд был черной дырой, в которую утягивалось и проваливалось все и вся. Конечно, его можно было заполнить, но, во-первых, для этого нужно было сделать серьезное усилие, а во-вторых, все равно это получалось как-то искусственно, она это чувствовала, а от самой себя все равно не убежишь.
Еще утро, а в лагере уже почти никого, все разбрелись, только из палатки Валеры слышен храп, опять тот с вечера нарезался, и она тоже в этом виновата – не могла отказать, дала-таки спирта из экспедиционного запаса, чтоб не ходил хвостом и не канючил. А ведь сколько раз закаивалась: Валера принимал дозу почти каждый вечер, а то и днем. Вроде он и не бывал никогда очень пьяным, раз или два только, но к вечеру что-то в нем воспалялось, и если не дать, только хуже – он места себе не находил. А ведь неплохой мужик, рукастый, никогда не откажет, если попросить о чем.
Даже Артема не было в лагере (она прошла мимо его палатки, заглянула мельком), даже он куда-то упилил. С мальчишками-то ясно, те сразу на Волгу, на пляж – загорать, купаться. Наверняка сговорились с местными прелестницами, которые стали все чаще пастись возле лагеря – то в волейбол, то в бадминтон, ну а те, естественно, и рады. Юность…
А она, значит, старая. В сорок лет – старая?
Нет, с этим она никак не могла согласиться. Конечно, сорок лет уже не молодость, но и не старость. Но ведь по сравнению с ними она, конечно, старуха, чего уж душой кривить. Она им, по сути, в матери годится. Граница. Предел. Правильно Валера ее назвал: мать-начальница. Она и есть, как ни обидно.
Вчера Торопцев опять сидел с этой самой, с Алей. Настроение, которое весь день было хорошим, сразу испортилось. Не исключено, что и сегодня – следствие. Хотя что такого – сидели и сидели, ну любезничали, ну разговаривали, ей-то что? Не ревновала же она, в конце концов. С чего бы? Тем не менее почему-то травмировало. Тут она все равно была бессильна – ни запретить, ни вмешаться. Ко всему заныло где-то посередке живота, застарелое: то отпускало и не появлялось месяцами, а то вдруг саднило так, что приходилось спасаться таблетками. Она знала про язву, но, когда не было боли, благополучно про нее забывала. И оттого, что хотелось запретить, пресечь, саднило еще больше.
Торопцев был ей симпатичен, что правда, то правда, но главное (этому она старалась не давать развернуться) – напоминал… давно канувшее, загнанное ею в самый дальний уголок памяти, поскольку не получалось забыть совсем. Пусть он даже нравился ей – что дальше?
Нет, она ничего не хотела и ни на что не претендовала. Она была разумной женщиной или, как сама себя еще называла, женщиной здравого смысла.
Да пусть делают что хотят – она им действительно ни мать, ни нянька. И ей, положа руку на сердце, абсолютно все равно, что делают сейчас эти парни, с девицами они или без, курят или выпивают, или и то другое вместе, нет, она уже перегорела. Поначалу действительно беспокоилась, но теперь это позади: если делают глупости, то пусть и отвечают сами за себя.
Что-то, однако, зацепило ее в этом парне, в общем-то вполне обычном, не поймешь что. Юнец как юнец. Светлые волосы падают на глаза, и он их отбрасывает резким движением головы. Серые глаза. Губы тонкие, крепкие. Скулы слегка выступают. Под носом пушок. Плечи и грудь широкие, бедра узкие – пловец!
Она по утрам украдкой наблюдала, как он плещется возле рукомойника, как льет на мускулистое, словно скульптурно вылепленное тело холодную воду. И после раскопа, на ближней песочной отмели, куда сбегали в перерыве, если слишком пекло, или после окончания работы, – смыть пот, погрузиться в прохладную реку и потом поваляться на песочке. Сильный. Плавал он действительно лучше всех. Она же рядом с ним и вправду чувствовала себя той, кем ее назвал Ляхов. Этого она не простит ни за что, и не потому, что так уж было обидно, хотя и это, конечно, а потому, что Торопцев тоже услышал, вскинул на ляховскую гадость голову, – она и ему не простит – за скользнувшую по губам усмешку. Вроде как согласился. Предал.
Конечно, она была старой развалиной рядом с ними – Ляхов прав. К ним это тоже придет, никуда не денутся. Молодость быстро проходит, хотя кажется, что будет длиться вечно.
Софья Игнатьевна идет к обрыву, на откос, стоит и смотрит туда, вниз, где на пляже видны маленькие смуглые фигурки, вон они все там, и Торопцев тоже, кажется, она его видит, он один, то есть девчонок рядом нет. Волна облегчения. Ерунда какая-то творится с ней.
Софья Игнатьевна презрительно кривит губы.
Между тем воздух все жарче. Тяжелые дни – суббота и воскресенье.