— Ничуть. Да, и я был молод, и я грешил, но отринул такую жизнь. Тебе повезло больше — ты расстался с языческими мудрованиями и связанным с ними развратом заметно раньше меня.
Незаслуженная похвала обожгла сердце, как горячий сосуд ладони, и он поспешил спросить:
— Но тебе не хотелось бы попросить его… не говорить о таком? Или, по крайней мере, запретить нам такое выслушивать?
— Ничуть.
— И тебя не обидит… ты не запретишь… в общем, можно мне общаться с ним дальше?
— Да на здоровье, — рассмеялся Констант, — старый болтун пропадал где-то полжизни у своих греков или сирийцев, а теперь вернулся в нашу добрую Аквилею напоминать нам грехи юности. Вот уж не будет тебе вреда услышать о том, что твой епископ был когда-то шалопаем! Покаяние, сопровождаемое крещением, — он многозначительно воздел палец, — смывает все грехи.
И помолчав, добавил:
— Пожалуй, только одно бы я запретил добрым христианам: ходить в бани с иудеями! Слишком… слишком веры похожи. И кто-то из наших может решить, что так и надо. Что эта их Тора, эта книга — ну, или наша книга — важнее всего на свете. Что неважно, как мы живем, а важно, что читаем…
А все эти шалости, все эти огрехи юности — зелень земная. Просто зелень земная, вянет, облетает, увядает она, и не сыщешь в зимний снегопад ее следа.
Стасим. С кем ты?
«Стасим», — вспоминает она слово, когда попадает в свой тягучий, медленный сон. Ей некуда деться, она не может сбежать, ей становится страшно. «Стасим» — что это значит?
Они не сдвинулись с места. Как и вчера, Старец сидит на серо-пепельном камне у одинокой арки, как и вчера, по небу плывут редкие облака, и разве что тени продвинулись дальше — в этом мире продолжается день, он уже перевалил за середину. Камни пылают жарой, она не дает дышать, воздух вязкий и горький, Паулина не может и шагу в нем ступить, ноги налиты свинцом. Руки — да, они еще двигаются, с усилием, словно тесто плотное месят. Это старость, — думает она. Это просто старость. Как нелепо было бы умереть сейчас, у самой цели…
— Это стасим! — кричит девчонка.
Как она выросла, оживилась, да что там — похорошела! Дерзкая красавица тех самых лет, когда к девчонкам начинают присматриваться женихи.
— Стасим, говорю же тебе!
— Что ты такое несешь?
Воздух обжигает гортань, но, кажется, можно притерпеться.
— Стасим, стасим, стасим! А ты забыла слово! Пока не вспомнишь, никуда не пойдешь!
Мелкая дрянь прыгает на одной ножке и показывает язык, словно ей лет пять.
— Ну так помоги же мне, — Паулина старается быть рассудительной.
В лазоревой сини клубится спасительное облачко — немного прохлады, только бы ему не пройти мимо. Или пройдет?
— Я-то тебе чем могу помочь, — вдруг серьезно, совсем как взрослая, отвечает девчонка, — если ты себе помочь не позволяешь?
— Я? — ахает Паулина.
— Да, ты, ты! Зачем ты отдала ему власть над собой, этому грибу? Растет себе — и ладно.
Она показывает пальчиком на Старца, а сама держится на расстоянии, готовая, чуть что, отпрыгнуть, убежать по ступенькам… Вот глупая, ведь споткнется, расшибется!
— Да как ты смеешь о нем так! Отче, скажи ей…
— Отче твой лежит в могиле, и давно, — девчонка не унимается, — а ты себе нового придумала. Епископы там, пресвитеры всякие… Ты что, маленькая, без них не справишься? На хрена тебе они?
Еще и ругается, как уличный мальчишка. Вздуть бы негодяйку!
— Ой, какие нежности… ну ладно, скажу вежливенько: они тебе зачем? Ты чего от них ждешь? Чтобы они тебе всё разжевали да в рот положили? А сама никак? Взро-ослая, а туда же, духовные отцы, духовные чада. Бред какой-то.
— Это наши наставники в добродетели… — она снова пытается быть разумной, но и сама не верит своим увещеваниям. И девчонка это чувствует.
— Добродетель… Пустое, звонкое слово! Это что? Одни говорят так, другие эдак. Вот иудеи — у них всё вроде как на ваше похоже, а свинину, к примеру, не жрут. Ну ладно, ладно, не кривись: не едят. Даже вот так скажу: не вкушают. Ты же любишь такие сладенькие словечки, которыми сыплет этот ваш Констант? Вы за ними прячетесь от мира, где жрут и срут и всякое такое, ага.
— Мы отринули искушения мира, — отвечает Паулина, отчего-то голосом Константа.
— Да ладно врать-то, — смеется та, — вы сами не знаете, чё там у вас и как. Короче, иудеи: у них свинина. А эти ваши в городе по пятницам постятся, а кто и по средам — а в деревне нашей о таком и слыхом не слыхивали. А где тебе лучше-то было?
— В деревне, — проглатывает Паулина комок, — но там ведь были те, кого я…
— Любила, — девчонка беспощадна, — а этих, что ли, уже нет? Они, сама говоришь, с Богом. Ну и теперь — братья и сестры твои во Христе повсюду, сама говорила. И что? Не впечатляет, да? А сама думаешь Бога удивить? Творцу мира что важнее: чтобы свиной хрящик ты часом не обсосала, или чтобы в пятницу ничего не вку-ша-ла? Ему точно дело есть до этой ерунды?
— Это нужно мне самой, чтобы…
— Чтобы чё?
— Смиряться перед Богом.
Девчонка фыркает.
— Хорошо, смиряйся. Чё, работает? Чё он сделал с твоей жизнью, если всерьез? Ты — счастлива? Или, как вы это называете — бла-жен-на?