Peuple trop oublieux,
Nom de Dieu
[Слишком забывчив народ,
Черт побери! (франц.)].
В эти минуты француз, видимо, воображал себя Равашолем, который клеймит позором жалких буржуев. Словами песни он призывал народ отрешиться от всегдашнего своего великодушия, не идти под ружье, срыть до основания солдатские казармы, — все это сопровождалось буйным рефреном «Nom de Dieu».
Карути разошелся и пропел несколько песен в том же духе и даже шансонеток из репертуара Брюана и Риктюса.
Другим новым лицом в «Алой заре» был русский еврей по фамилии Офкин. Он разъезжал по стране в качестве представителя одной парижской фирмы и торговал образцами духов и эссенций. Это был фанатик, человек очень холодный и очень расчетливый. У него были каштановые волосы, голубые глаза, бородка клином и бледное лицо со следами фурункулов; он носил длинный темный лапсердак, светлые брюки и крохотную шляпу из мягкой соломки. Этот наряд делал его похожим на ярмарочного зазывалу. Говорил он на смеси испанского, итальянского и французского. Манерой речи он очень отличался от Карути: француз любил выражаться образно, русский предпочитал строгий научный стиль.
Для Офкина социальный вопрос сводился к вопросу химическому, к вопросу о создании альбуминойдов путем искусственного синтеза. Изыскать способы наибыстрейшего превращения неорганических субстанций в органические — вот ключ к разрешению проблемы борьбы за существование. Если столько–то миллионов людей приводят некое количество органической субстанции в неорганическое состояние — значит, весь вопрос в том, чтобы научиться управлять процессом обратной конверсии. По уверениям русского, такие опыты уже проводились. В качестве примера он ссылался на работы по созданию протила, примитивной протоплазменной субстанции, похожей на Геккелева батибия, наделенной способностью жить и развиваться. Отсюда, полагал он, до создания настоящей живой клетки оставался только один шаг.
Аудитория, собиравшаяся в кегельбане, не разделяла энтузиазма русского еврея и, слушая его, пребывала в состоянии крайнего недоумения. Мануэль не мог отделаться от впечатления, что сами анархистские идеи этого господина тоже были неким химическим продуктом, синтезированным в колбе.
В одно из апрельских воскресений, днем, в «Заре» собралось несколько членов кружка. Укрывшись от дождя в теплице, они расселись вокруг стола, и завязалась беседа.
А где же Мальдонадо? — спросил Мануэль, сразу заметив его отсутствие.
— Он теперь к нам не ходит, — ответил Пратс.
— Ну и прекрасно. Я очень рад.
— Все сходятся в одном! — воскликнул Мадридец. — Мальдонадо — типичный образец испанского республиканца. Хороши гуси эти республиканцы!
— Что вы имеете в виду? — спросил сапожник Шарик.
А то, что они ненавидят аристократов только потому, что сами не аристократы, играют в демократов, хотя сами воротят нос от всего плебейского, разыгрывают из себя героев, хотя ничего геройского не совершили, строят из себя Катонов а поглядишь — у того игорный дом, у другого — таверна. Черт бы их всех побрал! Каждый напускает на себя вид этакого сурового республиканца. А в душе все они абсолютисты, и вся их свобода сводится к тому, что, перестав верить в папу, они верят теперь в Сальмерона или в другого какого краснобая… Нас они ненавидят потому, что мы и сами умеем рассуждать и прекрасно без них обходимся.
— Плохо же ты о них думаешь, — вступился Шарик за республиканцев. — Вы бы посмотрели на них в Конгрессе.
— Я там не бывал, — заметил Мадридец.
— Я тоже, — добавил Пратс.
— А я был, — сказал Либертарий.
— Ну, и что же там? — спросили его.
— Вы видели когда–нибудь обезьянник в парке Ретиро? Очень похоже. Один в звонок позванивает, другой конфетку сосет, третий орет что–то.
— А в сенате?
— Ну, эти старые шимпанзе… очень благообразны.
— Вы порядочная язва!
Разговор продолжался в том же духе. Воспользовавшись паузой, Мануэль покинул собрание, сходил домой, узнал, что Сальвадора не собирается идти с ним на прогулку, и вернулся обратно. В этот момент как раз говорил Либертарий.
— Как у людей вырабатываются идеи? — рассуждал он. — Трудно сказать. Судите сами. Помню, несколько лет тому назад в моей парижской мансарде однажды утром появился юноша, высокий, крепко сложенный, с бритым лицом, похожий на священника.
— Не узнаете меня? — спросил он с сильным андалузским акцентом.
— Нет. Догадываюсь, что вы мой земляк, но я вас не знаю.
— Вы не помните Антонио, сына пономаря?
— Ах, так это ты? Какими судьбами?
— Я только что из Кардиффа. Работал там около года на шахтах.
— Как дела в деревне?
— С деревней у меня все кончено. Жить там стало совсем невозможно.
— Что же ты собираешься делать?
— Уезжаю в Америку. У меня письмо к одному капитану, который делает рейсы на линии Бордо — Гавана.