Между тем Перико и Мануэль, стоя у окна, продолжали разговор. На улице шумел дождь. Перико рассказывал, над чем он трудится. С одним делом, как ему казалось, он благополучно справился: это было упрощение вольтовых дуг. В скором времени он собирался взять патент на свое изобретение.
Электрик хотя и разговаривал с Мануэлем, но не спускал глаз с Сальвадоры, и взгляд его был полон почтительной нежности и восхищения. Неожиданно перед самым окном выросла чья–то голова. Какой–то незнакомец заглядывал внутрь.
— Кто это за нами подсматривает? — спросил Ребольедо.
Мануэль выглянул в окно. Там стоял юноша в черном, стройный, бледный, в островерхой шляпе, из–под которой выбивались длинные волосы. Молодой человек отступил на середину улицы и стал рассматривать дом.
— Кажется, он что–то ищет, — сказал Мануэль.
— Кто бы это мог быть? — промолвила Сальвадора.
— Смотрите, грива какая длинная. Чудак какой–то: расхаживает под окнами и мокнет под дождем, — отозвался Перико.
Сальвадора встала и посмотрела в окно.
— Наверное, художник — заключила она.
— Он выбрал не самое лучшее время для рисования, — заметил сеньор Кануто.
Юноша, оглядев дом со всех сторон, решился наконец войти.
— Узнаем, что ему надо, — сказал Мануэль и, отворив дверь мастерской вышел в коридор. Там стоял длинноволосый юноша, а рядом с ним — черный пес с мягкой длинной шерстью.
— Здесь живет Мануэль Алькасар? — спросил длинноволосый с легким иностранным акцентом,
— Мануэль Алькасар?! Это я.
— Ты?.. Неужели это ты?.. Ты не узнаешь меня? Я — Хуан.
— Какой Хуан?
— Хуан… твой брат.
— Хуан? Где ты пропадал? Откуда ты явился?
— Из Парижа; дай мне хорошенько рассмотреть тебя. — И Хуан увлек Мануэля на улицу. — Вот теперь вижу, что ты, — проговорил он и обхватил его обеими руками за шею, — но ты сильно изменился, стал совсем другим.
— Зато ты все такой же: как пятнадцать лет назад.
— А где сестры?
— Одна живет со мною. Войдем в дом.
Мануэль, смущенный неожиданным появлением брата, повел его к себе наверх.
Ребольедо, сеньор Кануто и все остальные в крайней растерянности наблюдали из дверей мастерской сцену встречи двух братьев,
II
Жизнь Мануэля вошла наконец в обычную колею, с работой теперь тоже обстояло неплохо. Дружба с Хесусом стоила ему многих неприятностей, но потом они расстались. Возлюбленная Мануэля Феа вышла замуж, Игнасия, его сестра, так и осталась вдовой. Заработать на жизнь она не могла, зато сумела разжалобить брата своими причитаниями, и он взял ее к себе.
Сальвадора поехала было вместе с Феа, которую она любила, как родную сестру, но скоро ушла из дому, дабы пресечь настойчивые домогательства Хесуса, требовавшего от нее взаимности. Именно тогда Сальвадора перебралась к Мануэлю и Игнасии.
Они условились, что часть заработка девушка будет отдавать на общие расходы. Стали искать подходящее жилье и нашли квартиру на улице Магеллана, очень недорогую, расположенную рядом с мастерской, где работал Мануэль.
Вскоре они перестали вести отдельный счет. Деньгами распоряжалась Сальвадора, а на плечи Игнасии легло все хозяйство и стряпня, что дало ей новый повод для жалоб на свою горькую судьбу.
Чтобы избавиться от поставщиков, скупавших швейные изделия, Сальвадора и Феа решили открыть свою мастерскую готового детского платья на Рыбьей улице. С утра Сальвадора работала в мастерской, а по вечерам — дома. Потом ей пришла мысль более рационально использовать вечерние часы, и она стала давать уроки рукоделия. На балконе появилась вывеска, и уже через несколько месяцев по вечерам у нее собиралось десятка два девочек–учениц, приходивших со своими пяльцами брать уроки вышивания.
Работа в мастерской, на дому, да еще уроки совсем изнурили девушку, она мало спала, сильно похудела, а под глазами у нее появились темные круги. От прежней девочки ничего не осталось, исчезла угловатость, и только страсть к труду владела ею, как и раньше. К двадцати годам Сальвадора превратилась в высокую стройную девушку с изящной головкой и осиной талией.
У нее был маленький носик, огромные темные глаза, правильный профиль и несколько выдающийся вперед подбородок, что придавало ей вид гордый и своенравный. Причесываясь, она оставляла спереди прядь, которая доходила до самых бровей и закрывала часть лба, что делало ее лицо очень решительным.
Когда она одна шла по улице, выражение лица у нее было сосредоточенно–хмурое, но стоило ей заговорить или рассмеяться — и оно преображалось самым чудесным образом. Смесь доброты, затаенной печали и робости придавали ее лицу необычайную прелесть, а улыбка, казалось, озаряла ее всю изнутри. Впрочем, иногда губы ее кривились так язвительно и зло, что улыбка становилась острой, как бритва.