Он пробовал работать — но думал о морфии.
Начинал читать — а думал о морфии.
Приказал было Томашу найти еще лауданума, но почти сразу отказался от этой затеи — настойка не могла заменить привычную порцию. И Генрих бесновался, срывая раздражение на ни в чем не повинном старике — и каждую минуту думал о морфии.
А еще о словах, сказанных его преосвященством:
Да, да! Вот, кто стоял за арестом Фехера, за высылкой Натана, за «аптечными погромами», за запретом регенту вмешиваться в важные государственные дела! Дьявол в сутане. Паук, опутавший паутиной несчастный Авьен. Всех Эттингенов, включая самого Генриха.
Во втором часу он не выдержал и приказал Томашу подготовить экипаж.
— Ваше высочество, вам бы в постель… — испуганно отвечал камердинер.
— Мне нужно! — огрызался Генрих, в спешке путаясь в рукавах. Рубашка липла к мокрому телу.
— На улице слякоть и ветер.
— Возьму шинель.
— Вчера опять стреляли.
— Со мной будет Андраш.
— Ах, Господи! — всплескивал руками камердинер. — Куда вам в таком состоянии!
— Я вернусь через пару часов, Томаш. Подготовь ванну.
И, улучив момент, когда камердинер отвернулся, сунул за пояс револьвер.
Авьен лихорадило.
Он был влажен, как исподнее Генриха. Сер, как его ввалившиеся щеки. Улицы вздувались венами, кишели личинками людей.
Генрих остервенело расчесывал стигматы и избегал встречаться с адъютантом взглядом.
— Ваше высочество! Смотрите! — сказал вдруг Андраш. — Там, на углу! Разве это не баронесса?
Генрих глянул в окно.
Сперва показалась, будто Маргарита облита смолой, но, глянув второй раз, стало понятно, что она в трауре.
Сердце затрепыхалось часто-часто.
Он разлепил губы, чтобы остановить экипаж. Но проглянувшее из-за облаков солнце сверкнуло на соборной игле.
Внутренности скрутило требовательной болью.
Генрих задернул шторку и, обливаясь потом, закричал Андрашу:
— Чего медлишь? Поехали! Живей, живей!
Ее силуэт оставался в памяти, как ожог.
Экипаж миновал полицейское оцепление и остановился у собора.
Внутри пахло просмоленной древесиной и гарью. Сквозь новые витражи — копии безвозвратно утраченных, — едва сочился свет. Вдоль паутины строительных лесов ползали реставраторы, старательно счищая копоть с ликов святых.
Собор был ровесником династии. Он пережил эпидемии и войны, в его стенах крестились, женились и умирали короли. Он устоял при взрыве, в память об этом обзаведясь черной вуалью на стенах и полукругом в двадцать одну свечу — ровно по количеству погибших на месте взрыва, а затем и в госпитале.
Собор останется, даже когда умрет последний из Эттингенов.
Показалось, будто свечи разом погасли. Генрих в замешательстве отступил. Но это чужая фигура на миг заслонила тусклый свет и распрямилась с сухим хрустом.
— Вы все-таки почтили своим присутствием… — голос был столь же сухим и трескучим. Повернувшись, Дьюла почтительно склонил прикрытую алой шапочкой голову. — Я напугал вас?
— Нет, нет, — ответил Генрих, отводя взгляд от этой кроваво-красной, будто с содранной кожей, макушки. — Здесь просто темно…
А хотелось, чтобы стало еще темнее. Чтобы не видеть этого отвратительно тощего человека, его пустых неподвижных глаз, медленное движение пальцев, перебирающих четки.
— Последствия пожара, ваше высочество, — меж тем, ответил епископ, и снова перебросил бусины — щелк, щелк. Отвратительный звук. Так давят куколки мотыльков. — Однако наших накоплений и пожертвований хватит, чтобы в скором времени завершить работы. Хотите все осмотреть?
— Я пришел не за этим.
— Напрасно. Принцу-регенту не мешало бы овладеть навыками хозяйственника.
Показалось, или неподвижность лица прорезала усмешка? Генрих нервно дернул щекой и в досаде ответил:
— Что в этом толку, если принимаю решения все равно не я?
— Ах, в этом дело, — щелк, щелк. — Вам не хватает власти?
— Скорее, полномочий.
— Увы, ваше высочество, — Дьюла развел руки и между пальцев епископа закачался крест: крохотная фигурка Спасителя корчилась в охватившем его нарисованном пламени. — Ни вы, ни я не вправе изменять установленный законом порядок.
— А кто вправе, ваше преосвященство?
— Возможно, ваш батюшка, — теперь епископ неприкрыто улыбался. Его мелкие зубы белели, точно кристаллы морфия. — А, лучше сказать,
И с многозначительным видом поднял вверх указательный палец.
— Может законы и небесные, — сдержанно возразил Генрих, и каждое слово скрипело на зубах как песок. — Но писали их люди. Заповеди моего прадеда Генриха Первого высечены на его кенотафе[14], хотя я никогда не видел их воочию.
— Вы никогда особенно не тянулись к истории семьи, ваше высочество, — с укором заметил епископ. — В последний раз, когда речь зашла об Эттингенской крови, вы выдворили меня вон.