– Берег крутой, высокий. Мы, мальчишки, гоняли наперегонки прямо вверх. Ноги до сих пор крепкие. У нас в Пирятине…
Я издавна знал слово Пирятин. Для меня это ветхая книжка:
Вяч. Васильев, “Аглая”, поэма. Пирятин 1918. На последней странице обложки: Того же автора (готовятся к печати) поэмы: “Горемыки”, “Мародеры”.
“Аглая” случайно попала мне в какой-то послевоенный год, не исключено, единственный уцелевший экземпляр. Нередкий для России рассказ лакейским четырехстопником с онегинской интонацией. По памяти:
Но действие не пушкинское, современное:
Самое трогательное, что несомненно патриотическая поэма вышла в Пирятине, который согласно истории (чьей? России? Украины?) в 1918 году был под немцами.
Я, естественно, спросил про Вяч. Васильева. Владимир Алексеевич пожевал губами:
– Был такой. Преподавал в гимназии французский. За барышнями ухаживал.
Надо же: возможно, единственная книжка, возможно, единственный читатель и, возможно, единственный человек, который помнит бедного автора…
В двадцатые годы пирятинский Хитрин оказался в столице, в Харькове. Послушные Москве украинские коммунисты по-детсадовски думали, что построят себе щирые Соединенные Штаты, а Москва ничего не заметит. Они даже взялись за дело – на хмарочо́с не хватило пороху, но на самой большой площади отгрохали самое большое здание. Может, чудище обло, озорно, а может – шедевр конструктивизма.
В пирятинской гимназии обучение было, конечно, на русском. И Владимир Алексеевич говорил по-русски без киевски-днепровского распева, но произносил “невИрИятно” и в словах вроде “позиция” смягчал “ц”. Украинский был его родным языком – не то вторым, не то первым. На украинском он и начал писать стихи, носил в редакции. Старался быть в курсе. От харьковских времен:
П. Тичина, Поезiї, Харкiв, 1929:
Декламатор “Сяйво”, уложив Микола Зеров, Київ, 1929.
На Тычине посвящение жене:
В. Хитр. —
3 червня 1930 р.
м. Ст. Костянтинiв
Это уже в какие годы он, посмеиваясь, прочитал мне “Заповит Хрущева”. Как запомнилось:
Думаю, это он сочинил сам. Жил он в Лианозове, в двух шагах от лианозовского авангарда, но о молодых поэтах и художниках по соседству не знал и знать не интересовался. Ни литературных, ни украинских знакомств у него, насколько могу судить, не было.
А в двадцатые годы на Украине со стихами дело не сладилось, да вряд ли могло. Насчет таланта – хватило бы и небольшого, но Хитрин не стал бы делать что-нибудь из-под палки.
Его научно-технический ценз мне неизвестен, но только в самый неподходящий год он оказался в землемерах.
– Я спрашиваю у крестьян, что это они камни на поля сносят. Кучами лежат. А они говорят: – Это мы таких, как ты, встречать.
То ли что-то, связанное с коллективизацией, то ли активный доброжелатель, то ли что-то еще из набора тех лет, только Хитрину пришлось надолго сняться с места. Он поступил в НКПС и бо́льшую часть тридцатых годов провел в служебных вагонах от Минска до Владивостока – с женой и маленькой дочкой. Жена – видел на фотографиях – обычная европейская интеллигентная дама, но по чувству – явно украинка. На стареньких книгах меленько, аккуратно: BIPA ЕЛЬСНЕР. Сам Хитрин на вопрос о национальности, не задумываясь, ответил бы: русский. В лирическом настроении он назвал бы себя украинцем. Дочь выросла в России и русская-русская.
К войне Хитрины осели под Москвой, в Лианозове, поселок Севводстроя, до тоже великого сооружения – канал Москва – Волга – рукой подать.
На Кузнецком он появлялся в железнодорожном – после войны было множество форм. Отсюда и стабильная кличка Железнодорожник. Имена на Кузнецком употреблялись как-то мало. Я, школьник, начал ходить туда весной 1947 года. Хитрина впервые увидел до декабрьской реформы. День был теплый, стало быть, осенью или вроде. Король московской нумизматики Володька Соколов знал, почем мусор и колеса последних ста – двухсот лет, разбирался в России, имел нюх на талеры и ни уха ни рыла не смыслил в антике. Был уверен в подлинности, только когда брал у ребят-археологов, и тогда ломил несуразное. За банальный пантикапейский медяк с сатиром и головой льва – двадцать пять рублей!