Часто сбегала. Сбежав, била бабушку по щекам; деда – боялась. Рассказывала тюремные ужасы – скорее всего, чистую правду.
Из Столбовой по пятам вваливались санитары, увозили – иногда с боем. Зачастую бабушка не выдерживала, оставляла дома под расписку, – со всеми мыслимыми последствиями.
Дневник:
17 июля 1944 г.
Верка совсем спятила: приехал Игорь – Верка назвала его шуцбундовцем и плюнула ему в лицо.
Плевала она в бабушку Асю и в папу. Папа отшучивался:
– Недолет, Вера Ивановна.
В ответ она строила дикие рожи, показывала язык.
Странным образом, папа уважал Веру, ценил в ней культурность, художественное начало. Перед войной, когда она, была лучше, на свою ответственность устраивал ей в Тимирязевке заказы на диаграммы.
По-прежнему Вера любила меня и оказывала мне всяческое внимание. Мне же само ее присутствие было чем дальше, тем невыносимей. Сидит, молчит – а я хоть вон беги. Папа пытался меня оградить, протестовал, что-то говорил по-хорошему. Со своей стороны, дед, домашний тиран, боялся, что как-нибудь ночью Вера всех нас перережет. Безуспешно. В бабушке верх брала жалость к несчастной дочери[23]
.Бабушка по-прежнему работала у Склифосовского, только теперь – в приемном покое и – сутки дежурю – двое свободных. Месячной зарплаты ее с пенсией хватило бы на три-четыре рыночных буханки хлеба или пять-шесть кило картошки. Зато всем родным были лекарства – даже сульфидин. При этом в голову не приходило, что лекарства можно продать. Лечить бабушка обожала:
– Выходит из нас пудами, а входит золотниками.
Лечила дома – может быть, слишком. Лечила и на работе.
Есть рассказ, что она дала профессору Юдину от дизентерии порошок ксероформа вовнутрь – и как рукой сняло.
Сама – никогда не лечилась:
Работа в приемном покое непосильная, а видеть приходится столько, что жизнь предстает еще ужасней, чем есть:
Ребенок проглотил лезвие безопасной бритвы.
Рабочие перепились метиловым спиртом.
На пешехода ребром упало стекло с этажа.
Воры накачали лягавого автомобильным насосом в задний проход.
Среди дежурства примчалась к нам – убедиться – привезли мальчишку из-под троллейбуса: вылитый я.
Бабушка до последнего опекала маму: может быть, понимала, что той не справиться. Мама
– Я же гипертоник!
– Разве я человек? Я полчеловека…
С утра голова стянута мокрым полотенцем:
– Эх, башка-башка, от поганого горшка…
На бабушкину долю пришлось учить меня уму-разуму. Она объясняла мне историю и политику, ниспровергала кумиры:
– Усатый садист!
– Ленина спрашивают: – Владимир Ильич, что вы все руку в кармане держите? – Это я комячейку поддерживаю: член и два сочувствующих.
Бабушка же не дала мне кощунствовать, когда я начитался
Учила подавать нищим:
– Просить труднее.
И – недаром маленький я во дворе сказал:
– Тебя одна мама родила, а меня – мама и бабушка!
Отношения с бабушкой я омрачил только однажды. В
– Кушай, это последнее. Последнее – самое вкусное.
Я подвывал: – Конфетку бы мне завалящую…
Конфетка – не конфетка у бабушки всегда находилась.
Я решал, что отдал бы серебряный рубль с рабочим и крестьянином за одно яблоко, – и не подозревал, что яблоко тогда было дороже, намного.
Удельнинская полоумная жилица Варвара Михайловна приносит мне в подарок морковку:
Мука физическая: серая мышь Мегера – ею квартиру пять уплотнили в двадцатых – приволокла из МОЗО рицинус, касторовые бобы. Со скрипом отсыпала нам. Ей – хоть бы хны. Нас всех рвало. Назавтра бабушка через силу пошла на работу. Мама лежала пластом весь день. Меня мутило до лета.
Дед – рослый, работа физическая плюс нервное напряжение, на работу/обратно – пешком. Голод давался ему труднее всех. Красное лицо в оспинах становилось еще краснее, острые глаза от головной боли еще острее, бритый череп в стариковских пигментных пятнах. Ходил – пошатывался. Упал на улице. Привезли к бабушке, к Склифосовскому. Через месяц я бегал смотреть, как бабушка медленно ведет его на Большую Екатерининскую. Дед крепил алмазы на маршальских звездах и умер от алиментарной дистрофии после Сталинграда, почти на Пасху. При смерти повторял:
– Посмотреть бы, что дальше будет. Хоть одним глазком.