– На Зельцера, на бздиловатого!
В классе стыкались, шмаляли в морду мокрой тряпкой, толкли мел, валили в чернилки карбид, харкались в трубочку жеваной бумагой или – пакостно и от сытости – хлебом с маслом.
Фитиль из-под земли вдруг вскидывает руку – ты вздрагиваешь, фитиль расплывается:
– Закон пиратов! – крестит: приставляет пальцы и бьет ладонью в лоб, под дых, в оба плеча с заходом локтем под челюсть.
На уроке подзатыльник сзади и шепотом:
– Передай!
Над головою ладонь и тихо:
– Висит!
– Бей! – успевает сосед, и ладонь опускается.
На первых партах гудят или натужно рыгают – особое искусство. На средних – под партой играют в картишки, подальше – из рогатки стреляют в доску и по флаконам. Рогатка – резинка с петельками на большой и указательный. Сжал кулак – ничего нет. Стреляют бумажными жгутами, злодеи – проволочными крючками.
На камчатке, очнувшись от одури, замедленно удивляются:
По рядам шорох – продолжение известно:
Для душ попроще —
негромкое сетование: – Гррудь болит…
сочувствие: – В ногах ломо ́та…
мысленно: – Хуй стоит,
Ебать охота.
Для характеров поактивнее – возглас: – За!
подхват: – лу!
хором: – пешка!
На уроках я всматриваюсь, ищу интеллигентные лица, вслушиваюсь, стараюсь не пропустить благозвучную фамилию – тщетно.
На переменах, во время буйства я съеживаюсь, ощетиниваюсь. С Большой Екатерининской я вынес ожидание каблука, который меня, амебу, раздавит.
Ощетиниваюсь, съеживаюсь – и мне прозвище: Еж, Ежик – недобро.
Антисоветчик Александров меня за сутулость: Горбатый Хер.
Из долгопрудненской жестяной коробки всем раздаю дефицитные перышки.
Всем подсказываю, подсовываю списать.
Сержусь, что сосед-татарин не способен скатать диктант или контрошку.
Все время в напряжении. Руки прижаты к бокам. Из подмышек сбегает холодными струйками пот. В школе – чувство физической грязи. Я брезгаю казенными завтраками – зараза – стараюсь не заходить в уборную.
С последним звонком срываю со стены пальто – вешалка тут же в классе – и домой.
После второй смены по темным улицам страшно. Ничего, когда по пути с кем-то. Когда один, мамино/бабушкино:
На темной улице отнимают учебники: большие деньги на рынке. Я учебников не носил.
– Ты домой прибегал прямʼ весь в мыле. Я тебе по четыре рубашки на дню меняла. (!?)
Придя, всегда слышал:
– Опять еле можаху? Сейчас ужин будет, а ты пока прими положение риз.
И куда я так стремился? Мне ведь нужно было к утешительному занятию, чтобы один и в покое. Покой был, весьма относительный. Один – втроем на тринадцати метрах – я почти никогда не бывал. Делая уроки, громко выл, чтобы заглушить телефонные разговоры, соседское радио. На улицу не выходил: за зиму на Большой Екатерининской слабые дворовые связи отсохли.
В школу шел нехотя, загодя, по Второй Мещанской: Третья, ближе, была унылая, разве что в середине желтый особняк, некогда солиста Большого театра. Еще помню у двери латунную доску с орлом, да по школе бродят кремовые лакированные конверты: АМБАСАДА ЖЕЧИПОСПОЛИТЕЙ ПОЛЬСКЕЙ В МОСКВЕ.
Раз у Филиппа-Митрополита навстречу мне совсем ранний:
– Заболела! Уроков не будет.
Сколько раз я потом у Филиппа-Митрополита сам решался и заворачивал:
Сколько раз сам сказывался больным. Когда врешь, что болен, заболеваешь вправду. Было чем: бабушка/мама оберегали меня.
Болезнь – это чистая совесть, покой, законное утешительное занятие – чтение. В который раз
Третий класс. Сталинская красотка – перекись, надо лбом валик, маленькие глаза, большие щеки:
– Баба-Яга в ступе едет, помелом следы заметает.
– Людмила Алексеевна, что такое ступа?
– Это тележка такая.
Она или вроде нее:
– В городе – кварта́л, в году – ква́ртал.
Дневник:
25 декабря 1944 г.