Недавно с Шуркой я старался прочувствовать джаз. Теперь я приникал к
Ради особых звуков я сочинил фортепьянную пьесу на полторы страницы. Играл ее себе несколько дней и вдруг обнаружил, что в правой и левой руках – разные тональности, и все равно складно.
Любовь Николаевна отказалась судить и направила меня в музыкальную школу на Самотеке к знакомому. Молодой чахоточный еврей в пенсне просмотрел и спросил, слыхал ли я Хиндемита. Я не слышал. И он бесстрашно, в казенном помещении, проиграл мне куски Хиндемита, Стравинского, Прокофьева – все криминал – и заключил:
– Вы не имеете права бросать композицию.
Я стал брать уроки у композитора Карпова. Он жил напротив Селезневских бань в комнате меньше нашей, с молодой женой, детской кроваткой и пианино. Ко мне Карпов отнесся трезвее:
– Ничего, кроме творческой инициативы.
Как бы там ни было – какое блаженство идти по весеннему солнышку, отгородясь от толпы папкой с нотами, и мечтать!
В области сугубой реальности новой жизни способствовало окончание семилетки. Всех, кто думал учиться дальше или не попал в техникум – техникум был в цене, – отправили в Марьину Рощу. Вряд ли это было бы безобразнее семилетки, но и благообразнее быть не могло.
На мое счастье, директор 254-й, старый Иван Винокуров выговорил себе в районо отличников из семилетки. Я попал в стабильную школу почти с традициями: с довоенных лет было известно, что Иван провинившихся долбит ключом по темечку.
В 254-й я уже учился – в холоде/в тесноте сорок третьего – сорок четвертого, больше болел, чем учился. Здесь мама пыталась меня свести с Вадей Череповым –
И теперь в параллельном классе был Вадя Черепов. Мы сошлись с ним, не помню как – без посторонней помощи.
Вадин отец, без пяти минут граф, окончил Пажеский корпус и очутился в Конной Буденного. Иронически, в начале тридцатых, Буденный попал под его опеку: из командарма хотели сделать свадебного дип-генерала. Бывший дворянин тщетно обучал бывшего рубаку манерам. Надо думать, Черепов отличался от Буденного еще тем, что был военным-профессионалом: всю войну, не ночуя дома, он провел не то в ставке, не то в генеральном штабе.
Меня встретил добродушный корректный полковник в отставке, с широкими лычками поперек двух просветов. Говорил он, посмеиваясь, очень ровным тоном:
– В ЦДКА разносили роман Гроссмана. Один оратор не мог пережить, что героиня наклеивает фотографии на паспарту: где это видано, чтобы так обращались с нашим советским паспортом?
–
– Мейерхольд погиб под трапецией с голыми боярами.
– Интеллигенция – прослойка между рабочим классом и крестьянством. Разница между рабочим классом и крестьянством стирается, стирается и прослойка.
– В тридцатом году в немецком журнале была карикатура: голый мужик прикрывается капустным листом:
– Дзержинский не умер от туберкулеза, он застрелился из-за растраты.
– Столыпин – последний, кто мог бы предотвратить…
– У Николая Первого были задатки Петра…
Непонятно, как это не пресекала Вадина мать. Она нигде не работала, зато так активничала в родительском комитете, что получила медаль
– Вчера заходили мальчики Ивановские, суворовцы – вежливые, подтянутые – смотреть приятно!
Вадя жил в готическом особняке, в квартире предков. Череповы занимали анфиладу из трех маленьких проходных комнат, в четвертую, изолированную, им подселили пролетария-стукача. Квартира на удивление сохранилась: дубовые панели на стенах и потолках, над дверью в коридор – витраж, метерлинковские девы[36]
.У Череповых были дореволюционные пластинки, две туго заставленных полки под граммофонным столиком: Шаляпин, солист императорских театров Виттинг, Варя Панина, протодиакон Розов.
В книжном шкафу готическим золотом догорали немецкие собрания сочинений: Шиллер, Гёте, Кернер, Вагнер. Глухими заборами отпугивали сталинские подписные: Горький, Алексей Толстой, Новиков-Прибой. Из нижнего угла я извлек огромную, без переплета антологию Ежова-Шамурина – такую в тридцать седьмые сожгла сумасшедшая тетка Вера. Вадин Ежов-Шамурин жил у меня месяцами, благодаря ему я со временем перестал путать Мандельштама с Мариенгофом и Цветаеву с Крандиевской.
У Вади я брал лейпцигский однотомник Достоевского. Мама предупредила:
– Хадось! Ужасы такие – прям’ читать жутко. Патология.
Патологией меня только что – нешуточно оскорбил Толстой: