31 июля Александр обедает у Фердинанда. Чтобы уважить любимого, он надевает свой сценический костюм номер один и увешивается орденами — июльским, завоеванным им лично, орденом Почетного легиона и совсем недавним бельгийским крестом, полученным благодаря Фердинанду. Во время обеда ему сообщили, что у Мари-Луизы новый удар, и он спешит к ее изголовью. Она уже не может говорить, но движением век показывает, что узнает его. «Мне показалось, что взгляд ее с удивлением сосредоточился на крестах, которыми был покрыт мой костюм»[8]
. На сей раз трагическая развязка более вероятна, и Мари-Луиза просит сына ради нее освободиться от этой театральной мишуры. «Я сорвал фрак с плеч и кинул его в угол. Умирающая, казалось, была довольна, что я ее понял».У врача нет ни малейшей надежды. Александр посылает за самым лучшим доктором, тот пожимает плечами: напрасно его побеспокоили, этой женщине уже не поможешь. Священник соборует умирающую и уходит «без единого слова сочувствия при виде льющихся слез». Здесь же и сестра Александра, жалкое утешение, ибо он никогда ее особенно не любил. «Как случилось, что в этот момент мысль о герцоге Орлеанском явилась мне в голову? Как случилось, что меня охватило вдруг неодолимое желание писать к нему? Очевидно, большое горе побуждает нас думать о тех, кого мы любим, как об утешителях. Я глубоко любил герцога Орлеанского. Его смерть и смерть моей матери были для меня самым страшным несчастьем жизни моей, которое потрясло меня до полного отчаяния». И он посылает ему горестное письмо. Через полчаса лакей Фердинанда доложил, что Его Королевское Высочество здесь, на улице, в экипаже. «Он еще не успел договорить, как я, бесконечно тронутый деликатностью принца, выскочил из дому, открыл дверь экипажа и, обвив его руками, зарыдал, уткнувшись головой ему в колени. Он взял мою руку и позволил мне выплакаться».
Фердинанд уезжает. Чуть успокоившись, Александр возвращается к Мари-Луизе. Последняя совместная ночь в одной комнате, в одном алькове, как когда-то в Виллер-Котре. Сбивчивые воспоминания, детский страх, что вскоре она уйдет, и некому будет уже защитить его, тоска, ведь после нее настанет и его очередь, подлое утешение, что с нею вместе его покинет и тяжкая постоянная эмоциональная нагрузка, угрызения совести: он уделял ей меньше внимания, чем мог бы, был резок, когда она жаловалась, что редко видит его, ощущение свободы, вскоре он перестанет быть вечным ребенком, и чувство вины, оттого что он испытывает все это. Наутро «взгляд, все еще сосредоточенный на мне, помутился; желтоватый оттенок набежал на лицо, ноздри утончились, губы прилипли к зубам». К полудню закрылся левый глаз, а потом и правый. «На обоих веках жемчужинами застыли слезы». Александр приподнимает веки и ужасается «выражению отчаяния» в глазах. «Я отпустил веки, которые медленно опустились, как бы под собственной тяжестью». Трижды он позовет ее. Ей удастся снова открыть глаза. Он испускает крик. «Как и в первый раз, веки медленно упали, возможно, еще медленней; дрожь пробежала по всему телу и встряхнула ее; потом все сделалось недвижным, кроме губ, которые задрожали и приоткрылись; теплое дыхание отлетело от них и коснулось моего лица. То был последний вздох».
«Женщина, которую любишь, заменима; но незаменима мать, которая любит тебя». Песнь о Генерале учит нас, что две минуты спустя после своей смерти Генерал явился в полночь и постучал в дом, где спал Александр. «Ну что ж! То, что сделал для меня отец, наверняка сделала бы для меня и моя мать; если какая-то частица нас, которая нас переживет, пришла проститься со мною, когда умер мой отец, наверняка и мать моя, умерев, не отказала бы мне в такой же милости». Ни священника, ни сестры милосердия, только он должен бодрствовать у тела. На двадцать три часа запирается он в комнате, жжет свечи, сидя против трупа. И молится. С наступлением полуночи он гасит свечи и удваивает молитвы. «Ни шороха не было слышно, ни вздоха». В изнеможении он засыпает, по крайней мере, так она сможет явиться ему во сне. Но сон глубок, никаких сновидений, «с того дня вера моя угасла, и даже самые ничтожные сомнения рухнули в бездну отрицания: если бы существовало хоть что-то, что остается от нас после нас, то моя мать не смогла бы не явиться мне, когда я так ее молил. Стало быть, смерть — это прощание навеки»[9]
.