поэму - «Двенадцать». Правда, наутро отложил ее и принялся за статью «Интеллигенция и революция». Пламенную, жесткую и необычайно ренегатскую. Взращенный буржуазной, дворянской даже культурой Блок воспевал в ней царящий вокруг пафос слома и разрушения до основанья. Дело в том, что недавно до Петербурга докатились слухи о сносе соборов московского кремля. Даже поверивший им Луначарский моментально объявил, что выходит из Совнаркома. Ленин отставки не принял, и Луначарского отчитал. Блок же в своей статье писал: «Не беспокойтесь. Неужели может пропасть хоть крупинка истинно ценного? Мало мы любили, если трусим за любимое». И далее: «Дворец разрушенный - не дворец. Кремль, стираемый с лица земли - не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, -не царь. Кремли у нас в сердце, цари - в голове». Очень многих, понимавших, что царь свалился с престола не сам, это его «Кремль - не кремль» крепко напугало. «Что же вы думали? - спрашивает он напуганных, - Что революция - идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути? Что народ - паинька?.. И, наконец, что так "бескровно" и так "безболезненно" и разрешится вековая распря между "черной" и "белой" костью, между " образованными" и " необразованными", между интеллигенцией и народом?».
Война - весело, революция - здорово!.. Поневоле вспоминается пара строчек из упомянутого давеча его письма папеньке от 30 января 1905-го: «Никогда я не стану ни революционером, ни "строителем жизни", и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто по природе, качеству и теме душевных переживаний». И дело тут, скорее всего, не в качестве душевных переживаний. В каждом из демаршей поэта той поры очевидно непреодолимое стремление как-нибудь, а выделиться из среды себе подобных. Блок вообще никогда не был стайным существом. С этой же, давно надоевшей ему «стаей» он рвал теперь не без чувства восторга. Мережковские и иже с ними пятнадцать долгих лет трепали ему нервы на страницах ИХ журналов, не слыша ЕГО правды. Теперь за спиной у его правды были штыки революционных матросов. Пошло, наверное, но не можем смолчать: не напоминает ли вам здесь Блок своего персонажа в венчике из роз?
Тем более что по его душу тянутся уже и новые апостолы.
3 января на квартиру к литературному мессии новой Руси пожаловал Есенин. Совсем, кстати, не такой, которого нам Безруковы в известном сериале подсуропили: скачущего вокруг этакой мумии-Блока вот разве что без гармошки -одни скачет-зубоскалит, другой кривится в едва приметной многозначительной усмешке.
Весь вечер они говорили о серьезных вещах. Есенин (из Блока: «из старообрядческой крестьянской семьи». «ненависть к православию») заявляет, что кремлевских церквей ему не жалко. Блок: а нет ли таких церквей, которые разрушают во имя высших целей? Есенин - твердо: нет. И рассказывает, как хулиганы ломают статуи (у Блока уточнение - «голых женщин»). Люба - вставляет: «Народ талантливый, но жулик». Есенин: есть всякие хулиганы, но нельзя же винить в них весь народ? А этих - этих от их теперешнего хулиганства легко отговорить, почти всякого -как детей от озорства.
Через неделю будет написана «Интеллигенция и революция», в которой господин-товарищ Блок разъяснит собратьям по цеху, что озорство революции - совсем не озорство, что так надо. Ту же самую мысль, он попытается транслировать и в поэме, которая допишется в последние дни января. И давайте посмотрим на ее появление в контексте момента.
Все шестеро (или семеро) рекрутов новой власти взялись за дело с жаром. Мейерхольд, возглавивший коллегию Петроградского Театрального отдела Наркомпроса, тут же превратился в заправского комиссара - солдатская шинель, картуз со звездочкой и маузер в длинной деревянной кобуре на боку... Авангардист Альтман взялся за перемоделирование аж всей Дворцовой площади (ее переименуют в площадь убиенного Урицкого). И к первому триумфальному празднику победивших советов - Первомаю 1918-го сотворил немыслимое: превратил плац в огромный зал под открытым небом, ухнув десятки тысяч (!) метров холста. Полвека спустя он усмехнется: «Тогда не скупились». Маяковский к первой годовщине переворота разразился «Мистерией-буфф», которая стала едва ли не гвоздем празднования. Ставил пьесу, разумеется, Мейерхольд, декорации конструировал Малевич. Блок опередил всех. Его поэма была первой ласточкой идеологического заказа товарища Луначарского. И сколько бы нам теперь не твердили, что «Двенадцать» не столько гимн революции, сколько импрессионистско-апокалипсическая картина вставшего дыбом Петрограда, мы прекрасно понимаем, что, в конечном счете, это была осмысленная ставка Блока в казино под названием «жизнь». Давно кончившийся поэт имперской России пытался вернуться в большую игру. Все эти Северянины, Маяковские, Гумилевы, Мандельштамы даже - все они давно уже примерялись к месту, которое Блок, увы, привык считать своим. И он решил сыграть в эту русскую рулетку. И сделал самую страшную на своем веку ставку - поставил на красное.