Выслушав схимника, Александр задумчиво произнес: «Многие длинные и красноречивые речи слышал я, но ни одна так мне не понравилась, как краткие слова сего старца». Затем он принял от схимника благословение и вышел из кельи вместе с митрополитом. «Садясь в коляску, он поднял к небу глаза, наполненные слезами, и, обратясь еще раз к митрополиту и братии, сказал: “Помолитесь обо мне и жене моей”. Лаврою до самых ворот он ехал с открытою головою, часто оборачиваясь, кланялся и крестился, смотря на собор», – пишет Шильдер, упоминая те самые ворота, перед которыми я стою, и мне невыразимо странно, что это я и ворота те самые… Да, странно и как-то по-особому грустно и хорошо… Если бы я попал сюда немного раньше… совсем немного, всего сто шестьдесят пять лет назад, я бы застал, увидел, как он часто оборачивался… кланялся… крестился, ведь это происходило здесь, на этом самом месте, где я сейчас стою и завороженно всматриваюсь в очертания монастырских стен, соборов и голых, прозрачных весенних деревьев, чьи ветви свисают, словно нити стекляруса. Сейчас и тогда – вот и вся разница. Собственно, никакой разницы и нет, потому что в тех слоях, где пребывает Александр,
Мне чудится, будто я застал, увидел и островки белеющего снега посреди мощеного двора, решетчатые рамы арочных окон, нищих, протягивающих руку за подаянием, продавцов иконок – все это словно бы явилось оттуда, из тех далеких времен. Я чувствую себя свидетелем тайны, которую нес в себе человек, ехавший с непокрытой головой и крестившийся на купол собора. Я вхожу в этот собор, покупаю свечку, отыскиваю раку благоверного князя Александра Невского и мысленно соотношу с ней то, что обозначено словами «возложил три земных поклона и приложился к образу». Я повторяю, воспроизвожу два этих жеста, словно бы тем самым совершая ритуал, возвращающий пространству того, кого унесло время, повторяю мысленно, в воображении, чтобы это был не я, а он, чье физическое присутствие рядом кажется мне иногда настолько реальным, что хочется протянуть руку и коснуться складок одежды, рукояти шпаги, его руки…
Глава девятая. Надгробие
Из Лавры я еду в Петропавловскую крепость, чтобы постоять у надгробия, как некогда, судя по его признанию, стоял историк-энтузиаст К. Н. Михайлов, задумавший написать книгу об Александре, и стояли многие, задававшие себе вопрос, чей прах хранится там, внизу, под белым итальянским мрамором. В самом деле, чтобы уловить смутное веяние тайны, похожее на талый запах почерневшего льда, который доносится с Невы, надо прийти сюда – к камню как символу, как некоему загадочному знаку. Но Петропавловский собор, к несчастью, оказывается закрытым на реставрацию, и я долго стучусь в дверь, прежде чем ее открывает молодая невысокого роста женщина в форме сержанта милиции.
Милиционер для меня – это тоже символ, но отнюдь не загадочный, а, напротив, удручающе понятный, означающий, что вам никогда не попасть туда, куда вы так стремитесь, как бы вы ни упрашивали, как бы ни убеждали и с каким умоляющим и панибратски-заискивающим выражением лица ни смотрели. Но я все же решил попробовать, возлагая надежды на то обстоятельство, что милицейское звание носит женщина, а не мужчина, не заскорузлый дядька в фуражке, которого ничем не проймешь (не положено, и всё тут). Я с панибратски-заискивающим и умоляющим выражением объяснил, что приехал из Москвы… что мне очень нужно… ну, просто необходимо осмотреть одно надгробие, всего лишь осмотреть, постоять возле него минуту, с жаром упрашивал и убеждал я из опасения получить немедленный отказ, не позволяя собеседнице произнести в ответ ни слова. Она дождалась паузы и спросила:
– Надгробие Александра Первого?
– Да, – сознался я, чувствуя себя немного смущенным и обескураженным. – Как вы догадались?
– Я здесь работаю уже пять лет, – сказала она, и по ее терпеливо-снисходительной улыбке и обреченному вздоху, выражавшему привычную готовность мириться с подобным недоумением, я понял, что передо мной милиционер-энтузиаст, которая проявляет на своем посту не только бдительность, но и любознательность.