Керенский понимал, что ликвидация вождя немецкого пролетариата, убитого явно по указанию правительства Эберта, – далекий от норм закона и международного права шаг… Тем не менее он погасил пыл немецких коммунистов. В России с большевиками миндальничали. Ленина отправили в ссылку в Шушенское, одного, без надзора, не закованного в кандалы. Он сел на пароход «Иоанн Креститель», ехал вторым классом, хлебал наваристый борщ с мясом и, находясь на вольном поселении, чувствовал себя весьма вольготно. А большевики устраивали самосуды над капиталистами, генералами, помещиками… Без следствия и суда. Александр Федорович не мог последовать их дикому примеру, он даже ужесточил содержание арестованных в Трубецком бастионе, на что жаловался посаженный туда генерал Воейков, дал им почувствовать свою вину, но формально вел следствие – пугал их, а затем давал возможность улизнуть. Большевики же учинили кровавую расправу над министром Временного правительства Андреем Шингаревым, в юности – земским врачом, увлекающимся поэзией, музыкой, в общем-то милым человеком. Керенский не сочувствовал взглядам Либкнехта ни в коей мере, но печально смотрел на его похороны, превращенные большевиками в демонстрацию – с красными флагами, с бурными речами на панихиде, больше походящей на политический митинг, чем на траурную церемонию. И сам он разрешил захоронение жертв революции в центре Петрограда, тоже по-своему торжественное. «Споры по политическим вопросам никогда не должны переходить рамки споров», – учили его в университете. Он считал политическим преступлением только измену родине. И ненавидел любое кровопролитие на родине. Братья Маклаковы по своим политическим убеждениям резко расходились во взглядах, но они были родные братья, ими и оставались…
Прошлое, еще совсем недавно бывшее настоящим, будоражило его сознание, терзало душу, но у него хватало сил отрываться от уныния при воспоминаниях о своей мягкости, наивности, безудержном следовании букве закона, забывая о его духе и цели. Некоторые считали это беспечностью и даже легкомыслием. Но не он – юрист до мозга костей. Он еще в лесном домике под Царским Селом задумывался о своей будущей деятельности. Он должен действовать, не сидеть сложа руки, разорвать узы уныния. За границей он сможет выступать перед соотечественниками, издавать художественно-политический журнал, писать передовые – своего рода маленькие речи по вопросам текущих событий. В Берлине он открывает газету «Дни». Название нравится и ему и, главное, читателям, но авторов, о которых он мечтал, здесь найти не удается. Лейпцигские полиграфисты – умелые мастера. Печать великолепная, но проза и стихи в нем зачастую дилетантские. В Париже их критикуют. И совершенно правильно. Там есть кому писать и кому критиковать. Там живут его ближайшие друзья, которые оставались с ним до конца, – Терещенко, Коновалов, Некрасов… Из последнего состава Временного правительства – министр внутренних дел Николай Дмитриевич Авксентьев, правый эсер, председатель Совета крестьянских депутатов, умный честный человек.
В 1923 году Керенский переводит свой журнал из Берлина в Париж и вскоре обрастает новыми друзьями. Одна из них Нина Берберова, принесшая в «Дни» свой первый рассказ – «В ночь бегства», – там напечатанный. Прозой заведует Марк Алданов, поэзией Владислав Ходасевич – молодые, талантливые писатели… Берберова и Алданов никогда не забудут, что дорогу в литературу открыл им он. Берберова окажется единственным значительным и неравнодушным летописцем его эмигрантской жизни, напишет: «Когда я знакомилась с Керенским, Ходасевич меня предупредил:
– Это – Керенский. Он страшно кричит. У него одна почка.
Я вгляделась в него: знакомое по портретам лицо было в 1922 году тем же, что и пять лет тому назад. Позже бобрик на голове и за сорок лет, как я его знала, не поредел, только стал серым, а потом – серебряным. Бобрик и голос остались с ним до конца… У меня от него сохранилось более ста писем, часть напечатана им на машинке, и эти письма, как это ни странно, тоже не вполне разборчивы… Керенский диктовал свои передовые громким голосом, на всю редакцию. Они иногда выходили у него стихами».
Ни Керенский, ни его друзья не ведали, что эти передовые или их копии регулярно ложились на стол Дзержинского, а потом – Ежова, Ягоды, Берии, передавались сотрудниками госбезопасности своим коллегам в газеты – и очередной пасквиль о нем доводился до читателей.