— Даже целовать тебя не стану, такой грязный, — сказал он вместо приветствия, скинул запыленный, когда-то пурпурный, а сейчас серо-коричневый плащ, отвязал меч и расстегнул кожаный, покрытый металлическими бляхами, панцирь.
Таис тотчас приготовила ему ванну.
— Три дня в седле, без чувств совсем, — продолжил он хриплым от утомления и пыли голосом.
Он лежал в ванне и крепко спал, пока она мыла и брила его, а потом просто рассматривала.
— О, Зевс, до чего довела меня жизнь! Я сплю в твоем присутствии.
— Ты уже в Эфесе спал, — напомнила Таис.
— Тогда я спал от избытка покоя, а сейчас — от усталости. Что-то я совсем обессилел, дай мне вина, надо бы взбодриться.
— Да ты уж выпивший… — Таис уловила запах.
— Это вместо воды. Эту гнилую воду невозможно пить, я травлюсь ею.
— Я дам тебе молока.
— Кобыльего? Бе-э-э… — Александр скривился. — Да, детка, где то время, когда меня оживлял и приводил в полную готовность один взгляд на тебя или даже мысль о тебе, — так рассуждал он тоном столетнего старика, рассматривая свою чистую пятку, от которой шел пар, потом медленно погрузился в воду и омыл волосы.
— Александр, ты знаешь, что ты красивый мужчина? — вдруг сказала Таис.
— Неужели! Это ты заметила, смыв с меня слой грязи? Значит, ты меня любишь за неземную красоту? — посмеивался он.
— Нет. Даже если бы ты был с внешностью Гефеста или одноглазого Полифема, я любила бы тебя. У тебя такое лицо — не хорошенькое… (Александр поднял брови), а красивое настоящей природной красотой. Она не бросается с первого взгляда, но и не приедается со второго.
В своих восторгах Таис была не единственной. Лучшие художники и скульпторы Эллады пытались понять тайну его лица, ставшего иконой эпохи, эталоном всего эллинистического искусства. Не только Гелиос Родосский и фигуры Пергамского алтаря, но даже будды Индии и витязи иранских миниатюр сохраняли некоторые характерные черты его лица спустя много столетия после его смерти.
— Хорошо ты меня описываешь.
— А твой овал бесподобен, как оливка, — Таис погладила его лицо, а Александр рассмеялся.
— Я рад, что своим видом доставляю тебе удовольствие. Я знаю, что я прекрасен во всех отношениях. — Он все шутил. Хорошо, пусть будет так… — Я думаю, — продолжил он невозмутимым тоном, — что нам надо перебраться на кровать.
Они перебрались…
— От такой жизни я начинаю забывать, как нам хорошо вместе. Я даже это
начинаю забывать. Зверею от такой жизни, превращаюсь в какое-то животное…— Все будет хорошо, имей терпение, — Таис хотелось добавить: «И не пей», но она знала, что это ему не понравится, и воздержалась.
— Да, в мои планы не входило торчать в голой степи и сражаться с этими бандитами. Я в Индию хочу!
— Где живут обезьяны и большие серые слоны… — продолжила Таис его коронную фразу.
— Ах, детка, какое счастье, что ты у меня есть! — А потом добавил совсем другим тоном: — Со мною что-то происходит.
— Что, Александр, что, скажи мне, — она склонилась над ним.
— Я устал…
Таис поняла, что разъяснений не последует.
— Спи, любимый мой, отдыхай, не думай ни о чем, все пройдет, и все будет хорошо…
Леонид
Усталость, истощение сил порождает либо упадок духа, либо его возмущение. Страшная война из засады продолжалась, неся потери, и настрой людей колебался от подавленности до раздражения, чреватого взрывами агрессии. Признание «Я устал», которое так резануло слух Таис, когда его произнес Александр, срывалось с уст всех: Птолемея, Неарха, даже такого прирожденного оптимиста, как Леонид.
Азиаты на выносливых безгривых конях-аргамаках были отличными наездниками: фаланга мало что могла противопоставить им. Поэтому конникам, в том числе фессалийским, доставалось больше всего — Александр затыкал ими, как говорится, все дыры. Как-то перед заданием Леонид зашел к Таис попрощаться и поразил ее своим состоянием. Он с трудом шутил, пытался уйти от серьезного разговора, но Таис, чувствующая всякую неправду, в конце концов вызвала его на откровенность. Леонид говорил, а она испуганно слушала и рассматривала его лицо, которое не узнавала совершенно. Ведь она привыкла видеть его веселым, задорным, ироничным — каким угодно, только не с потухшим взглядом, лишенными всякой надежды глазами. И еще… Было что-то чужое, пугающее в его лице, какая-то печать обреченности, что ли.