В начале 1850-х годов рядом с могучими «стариками» – Щепкиным, Живокини – почти внезапно, как это бывает, появилась свежая поросль даровитых актеров и актрис нового поколения. Разными были их пути на сцену. Но и Пров Садовский, и Любовь Косицкая, пришедшие на подмостки императорского театра из глухой провинции, и явившиеся из образованного круга, с воспитанием, полученным в Благородном пансионе или даже в университетской аудитории на лекциях Грановского, – Екатерина Васильева (Лаврова) и Надежда Рыкалова, да и выпускники театральной школы Сергей Васильев, юные сестры Бороздины – все они уже вкусили легкого успеха во французском водевиле и ходульной мелодраме и успели им пресытиться.
Актер – слишком зависимый художник. Зависимый от режиссера, партнеров, но прежде всего от материала роли. Манера естественной, жизненно правдивой игры вызревала в самом непригодном, условном драматическом материале, но ждала для себя осуществления в современной русской пьесе. А между тем в театре была репертуарная пустыня.
«Две комедии Гоголя – и только, – писал в 1850 году Ап. Григорьев. – Уединенно, почти недосягаемо высоко стоят две эти комедии, и рука об руку с ними продолжает действовать на зрителей великая сатира Грибоедова»[264]
. Чтобы перечислить все пьесы серьезного русского репертуара, критику понадобилось не более пяти строк.Зато каждый день на массивных афишных тумбах, стоявших при подходе к Театральной площади, можно было прочесть зазывные, крупно набранные заголовки:
«Богатый холостяк», комедия П. Григорьева
«Вот так пилюли, что в рот – то спасибо», феерия в 3-действиях.
«Граф-литограф», водевиль в 1 действии.
«Денщик», историческая драма Н. Кукольника.
«Я съел моего друга», водевиль в 1 действии.
«Муж не муж, жена не жена», водевиль в 1 действии.
и т. д. и т. п.
В 1852 году, безуспешно наведываясь в контору Малого театра с чисто перебеленной рукописью в кармане пальто, Островский с досадой поглядывал на эти крупные литеры под фирменной эмблемой императорских театров с лирой и лавровыми ветвями. Афиши заманивали публику на сочинения ремесленников-драмоделов, скорых перелицовщиков французского водевиля на русские нравы. В них действовали глупые дядюшки и бездельники-племянники, рогоносцы-мужья и ветреные жены, «Альфонсы и Альфреды, превращенные в Евгениев Петровичей и Владимиров Николаевичей», как язвил один из критиков[265]
.Чиновник конторы вежливо, но с некоторой опаской принимал рукопись у поднадзорного автора, регистрировал ее и отправлял, как положено, с курьером и в особом «портфейле» с замочками в Петербург, в III Отделение, заведовавшее, между прочим, и делами театральной цензуры.
Казалось бы, все яснее ясного: драматургу необходим был театр, театру нужен драматург. Но в это верил лишь здравый смысл, сам себе, как говорится, выдавший свидетельство о здоровье. А пьесы продолжали свое причудливое скольжение и кружение по дьяволовым чиновничьим кругам и в конце концов с лаконической надписью «Запрещается» оседали в секретном архиве. Если же возвращались в руки растерянного автора, то в таком виде, что на них не хотелось смотреть. Проведя никем не мерянное время в утробе цензурного кита, проблуждав по чьим-то столам, пьесы прибывали в Москву в том же «портфейле», исчерканные густыми красными чернилами.
Объясняться с цензором было не принято, все отношения замыкались между цензурой и конторой, так что автору оставалось лишь догадываться, по каким мотивам запрещена пьеса. Лишенный возможности защищаться или хоть что-нибудь объяснить и оспорить, автор выглядел во всем этом деле лицом посторонним, имеющим к нему наименьшее касательство.
Несмотря на обильный запас молодых сил и природную уравновешенность, Островский душевно изнемогал, получая очередной отказ. О глухо запрещенной «Семейной картине» и скандальном «Банкроте» теперь и мечтать не приходилось. Островский попытался пробиться на сценические подмостки в чужом театральном платье – как переводчик Шекспира.
«Кстати о театре, – спешил анонсировать в сентябре 1850 года «Москвитянин», – носится слух, что в бенефис П. М. Садовского должна идти Шекспирова комедия “Taming of shrew” в прекрасном переводе (не знаю, как для вас перевести это заглавие и как оно будет в новом переводе. У г. Кетчера комедия называется “Укрощение строптивой”, что и не совсем верно и не хорошо); этот слух должен преисполнить любителей искусств сладчайших надежд в будущем театральном сезоне»[266]
.Едва успел выйти нумер с этим извещением, как стало ясно, что «сладчайшие надежды» любителей сцены не сбудутся. 7 сентября 1850 года перевод Островского под названием «Укрощение злой жены» был запрещен для представления. Цензор Нордстрем отметил в рукописи более ста недопустимых мест: грубоватые словечки Петруччо, рассказ Гремио о венчании Петруччо с Катариной – и дал заключение, что пьеса сохранила в переводе «неприличный для сцены характер подлинника»[267]
.