Островскому слишком хорошо знакома эта дилемма: он шел на поклон к купцам за деньгами для театра, он терпел унижения в театральных канцеляриях. Но знал: ни за что не соступит со своего пути и лучше умрет, чем откажется от борьбы за театр.
В последние годы все чаще тревожит его воображение один образ – рыцаря из Ламанчи. Какую-то важную для себя тему угадывает он в нем. И, с увлечением перечитывая великий роман Сервантеса, думает о театре и о себе:
«Поборники правды, чести, любви, возвышенных надежд еще не сошли со сцены, – рыцарь еще не побежден окончательно, он еще будет бороться с неправдой и злом»[744]
.И неизменно утешает молодых друзей: «Просветлеет, разгонит шушеру, тогда и мы пойдем туда, где послужим делу»[745]
.Давно предрешенное назначение Островского в управление московскими театрами между тем почему-то затягивалось. Островский не находил себе места. Постоянное беспокойство вызывало припадки удушья.
«Точно тебе закрыли рот подушкой, – писал он брату, – и, когда ты уж начинаешь терять сознание, тебе дают несколько передохнуть, потом закрывают опять. Начало этой болезни, конечно, кроется в моем организме, но она поддерживается и питается постоянным волнением, которое я по приезде из Петербурга ежедневно испытываю… Ожидание все-таки лучше, чем безнадежность. Но как ухитриться, чтобы не чувствовать и не волноваться, пока ждешь? Есть пословица: “Пока взойдет солнце, роса глаза выест”»[746]
.Лето 1885 года Островский, как обычно, провел в Щелыкове. Но почти не выходил из кабинета, разве что на несколько минут в сад. Уже второй год он не ходил на рыбную ловлю: трудновато стало спускаться к омуту, да и недосуг было. Он говорил теперь, что ездит не из Москвы в деревню, а из кабинета в кабинет – из московского кабинета в щелыковский, и природу видит «только проездом».
В прошлом году он еще писал пьесу для бенефиса Стрепетовой – «Не от мира сего». Дописывал ее с мучительным кашлем, расстроенными нервами, будто последним напряжением пера – и добросовестно извещал торопившую его актрису: «…пьеса поспеет к сроку, если я не умру»[747]
.Ныне он впервые освободил себя от неписаного зарока – доставить к сезону новую пьесу. Иная работа казалась ему важнее и забирала все оставшиеся силы: он готовился управлять театром, составлял проспект репертуара, обдумывал программу школы.
Он чувствовал, что тянет из последнего, и даже друзья-актеры, привыкшие посмеиваться над его мнительностью, стали поглядывать на него с беспокойством. Еще весной он сообщал Модесту Писареву:
«Мое здоровье очень плохо; два сильных припадка удушья разбили меня: я уж едва двигаю ноги и без провожатого выехать из дома не смею. Меня душит и днем и ночью; доктора говорят, что сердцу стало тесно. Надежды на выздоровление я не имею никакой…»[748]
Летом 1885 года его трепала лихорадка, поднимая такой жар, что «лопался язык и трескалась кожа во рту». А между тем он был занят проектами переустройства Малого театра, как будто впереди у него были годы и годы.
Он успел сговорить начинающего драматурга Николая Антоновича Кропачева пойти к нему секретарем в случае, если сам он будет назначен, и теперь убеждал его терпеливо ждать вместе с ним известий из Петербурга, потому что «это
Но сам торопился – ждать было так трудно, и уже составлял репертуар на будущий сезон, будто находился в должности, и приглашал к себе в деревню режиссера Кондратьева, хотел получить от него и пересмотреть списки артистов, чтобы заранее избавиться от бесполезного балласта. Он был так горд предстоящей ему миссией, что, вопреки всем суевериям и выработавшейся в нем скрытности, проговаривался своей нижегородской корреспондентке А. Д. Мысовской: «С начала настоящего сезона Московские императорские театры поступают под мое управление; мне хочется поставить дело серьезно. До сих пор пироги пекли не пирожники, а… Серьезный репертуар для всего сезона у меня уж составлен; но есть большой пробел в легком репертуаре…»[750]
И он предлагал Мысовской сочинить пьесу для детских утренников, будто уже был директором.Так текли месяцы. Задержку с его назначением объясняли то летними отпусками, то отсутствием в Петербурге министра и государя. И вдруг – письмо от брата: Островскому дают должность почетного попечителя театральной школы, а на службу не берут.
Как описать его отчаяние? С ним сделалось дурно. Его едва привели в чувство. «Да разве я просил при театре почетного звания? – горько сетовал он в письме брату… – Для меня теперь уж нет ничего другого: или деятельное участие в управлении художественной частью в Московских театрах, или – смерть»[751]
.