«Жур[нал] я отдавал сам вначале, – объяснял он Островскому, – но эти господа нового понимания с <…> логикою хотят, видно, чтобы я платил и клал деньги, кроме положенных, и плясал по их дудке, молчал под их музыку, а они будут делать, что хотят, получать большие выгоды и настоящее вознаграждение да еще называть их пожертвованными»[192]
.Островскому казалось, что он поступил в высшей мере предусмотрительно, все учел и обговорил в своих «условиях», но в последнюю минуту Погодин, как всегда, испугался, что его постылое и любимое дитя уплывает от него, и снова ускользнул. Он тянул, хитрил, не давал решительного ответа и в конце концов отказался от заключения условия на бумаге. Островский, только недавно сам поддерживавший слух, что «Москвитянин» будет «под его распоряжением», и успевший собрать солидный урожай материалов для журнала («Мне уж теперь, кроме многих ученых статей, обещано 3 повести к 15 февраля да 4-я моя»), забил отбой.
«А Погодин опять взял “Москвитянина” у Островского», – поправлял свое предыдущее известие Грановский[193]
.Получалось так, что формальной передачи журнала новому редактору не будет и все останется по-прежнему зыбким, неопределенным. Опытный журнальный эксплуататор, привыкший к тому, что даже корректуру считывали у него бесплатно прикармливаемые семинаристы, хотел поставить дело так, чтобы молодые друзья Островского работали у него, но власти не имели и не покушались на его доход.
Однако «молодая редакция» уже фактически существовала, заполняла своими материалами очередные книжки, и Погодин помирился на некоем двоевластии. «Старая редакция» оставляла за собой наиболее ответственные разделы – политики и науки. Беллетристика же, обзоры журналов и критика переходили в ведение молодых. Таков был дух устного соглашения, после долгих споров достигнутого в кабинете на Девичьем поле. Кружок Островского настаивал, чтобы об этом было заявлено публично. Но самое большее, чего удалось добиться от Погодина, это чтобы к одной из первых статей, написанных молодыми, было сделано подстрочное примечание – любимый жанр издателя. В «примечании» говорилось, что «старая редакция», то есть Погодин и Шевырев, дабы сохранить беспристрастие, поручает разбор художественных произведений, помещенных в других журналах, «молодым литераторам, принадлежащим к одному поколению с разбираемыми авторами»[194]
.Приходилось работать со связанными руками. То и дело вспыхивали недоразумения. Погодин то поощрял, то отталкивал свою молодежь. И все же усердием новых сотрудников журнал стал приобретать более серьезный литературный характер: появлялись повести Писемского, Григоровича, И. Кокорева, новые сочинения Островского. Обозрения петербургских журналов придали «Москвитянину» современный интерес, возродилась полемика. Идеи кружка выражались поначалу с умеренным благоразумием, без резких «русофильских» крайностей, да, пожалуй, они и стали созревать, формулироваться более определенно, лишь когда появилась возможность их изложить. Но новизной была уже симпатия к народной теме («демократизм») и требование искренности в литературе («непосредственность»). Об искренности, отсутствии тенденциозной заданности как необходимом достоинстве произведения писал Островский в рецензии на «Тюфяк» Писемского, этот же тезис горячо развивал Евгений Эдельсон в отзыве на новую повесть Евг. Тур «Две сестры»[195]
.Самый молодой из новобранцев «Москвитянина», Борис Алмазов, так и кипел желанием вступить в бой с пороками, развратом, злоупотреблениями, которые виделись ему повсюду. Алмазов был четырьмя годами моложе Островского и с юным пылом жаждал справедливости и правды, хотел смеяться и обличать. Он объяснял Погодину, что не может говорить правду вполовину. В литературе полуправда губительна. «Не все ли это равно, – восклицал Алмазов, – что судье взять не всю предложенную ему взятку, а только половину ее, – и после хвастаться своей честностью перед теми, кто взял полные взятки»[196]
.Отец Алмазова был известный московский богач, но уединился в своем имении и мало заботился о будущем сына. Алмазов не смог окончить университетского курса, потому что опоздал внести плату. Он имел отвращение к канцелярской службе, женился на бедной девушке и стойко сносил вместе с нею все лишения. Жизнь помогла ему накопить изрядный запас молодой злости против ветхих и благополучных стариков, и в жизни, и в литературе, и в науке ставивших преграды всему молодому, свежему.
В обществе неловкий, застенчиво краснеющий, не знавший, куда девать свои длинные ноги, он, когда задевали больные для него темы, говорил хорошо и язвительно. Природой ему был дан насмешливый склад ума и легкое, живое перо. Он свободно рифмовал и не затруднялся в изъяснении сложных эстетических истин разговорным слогом, нередко с примесью иронии.