Зато графиня полноправно царила в нижнем этаже дома. Здесь по ее вкусу была устроена анфилада из пяти или шести комнат, тянувшихся по фасаду. Светлые высокие окна выходили на Садовую, комнаты были обставлены старой петербургской мебелью – изящными диванами, кушетками, козетками. В простенках между окон стояли ореховые шкафчики и секретеры и были подвешены полки с севрским фарфором. В будуаре графини – предметы роскоши, туалетные безделушки. В одной из гостиных – прекрасный концертный рояль, на котором играл Лист. «Субботники» собирались обычно в большой гостиной с камином, вокруг круглого стола. У двери, расположившись прямо на ковре, дремали любимцы графини – два больших черных бульдога[212]
.Островский робел сначала среди этой роскоши. Он приезжал к графине из деревянного домика с низкими потолками, скрипучей лестницей и подгнившими половицами, из комнатенок, где негде было повернуться, с сундуками в прихожей, пузатыми комодами, купленными отцом по сходной цене, – от пеленок, стирки, запаха щей и кислой капусты он попадал в ароматную атмосферу аристократической гостиной, где все вокруг дышало негой обдуманных прихотей.
На дружеских сходках в погребках и на холостых квартирах его друзья привыкли бранить фальшивую «великосветскость», но тут к богатству и комфорту примешивалось бескорыстное меценатство, и была для Островского своя привлекательность в этом «выходе в свет».
Занятным, необычным должно было показаться молодому драматургу и общество, собиравшееся у Додо, как звали графиню за глаза. Тут можно было встретить приятеля Пушкина – бонвивана и эпиграмматиста С. А. Соболевского, молодого поэта Тургенева, закрепившего свой успех в прозе очерками из «Записок охотника», старого масона Юрия Николаевича Бартенева, известного московского оригинала, всем, и женщинам и старикам, без разбора говорившего «ты» и развлекавшего гостей диковинными историями из былых времен.
Красочной фигурой этих вечеров был орнитолог Николай Алексеевич Северцов. Косматый, нечесаный, угрюмый, он являлся когда придется, не соблюдая назначенного часа, здоровался с хозяйкой и молча пристраивался у стола с лампой. Развернув большой альбом, он под шум разговоров или литературное чтение начинал рисовать птиц. Известно было, что его ученые заслуги чтит сам великий Гумбольдт, а о животных Северцов умеет говорить как о мыслящих и близких ему существах. Ходил анекдот, что как-то на Тверском бульваре Северцов погнался за молодой женщиной в белой кисейной юбке, на которой сидело какое-то насекомое. Одним прыжком он настиг ее, схватил за юбку, поймал насекомое, захохотал радостно и воскликнул: «Je le tiens!» («Поймал!»). Молодая женщина приняла его за помешанного и убежала.
Для салона Ростопчиной ученый чудак Северцов, слывший демократом, «красным», был столь же необходим, как московская вице-губернаторша Меропа Новосильцева: весь стиль, неповторимый «букет» этих вечеров должен был состоять из сочетания изящного аристократизма с русской грубоватой простотой и оригинальностью.
Легкая, подвижная, как ртуть, графиня скользила от одного гостя к другому, всех одушевляла, тормошила, громко благодарила и восхищалась и, конечно, более всего желала, чтобы все восхищались ею. И не без успеха: невысокая, но стройная, с молодой фигурой, блестящими черными глазами и здоровым румянцем, Ростопчина лишь из особого рода кокетства называла себя старухой.
Она любила взглянуть на ту, кого величали графиней Ростопчиной, как бы со стороны, чужими глазами, и неизменно нравилась самой себе – своей добротой, отзывчивостью и откровенностью. «Прежде всего я женщина довольно пустая, но очень добрая, откровенная, резкая от излишней откровенности», – объясняла она в письме одному из своих корреспондентов. «Две слабости мои, – исповедовалась она другому, – закоренелые и неисправимые: мое детское пристрастие к красотам природы, видимым, слышимым, обоняемым, то есть к солнцу, к теплу, к соловью, к цветам», и еще, добавляла она, «глупая готовность» искать «сочувствия, доверия, дружбы, увлекаться ими нравственно и духовно, купаться в этой второй весне, не менее первой отрадной для души и сердца»[213]
.Тщеславие графини имело особый источник: она была «гонима», чувствовала себя в Москве поначалу одиноко и как бы в отместку за свое изгнание из придворного круга хотела собрать вокруг себя все лучшее в местном обществе, в словесности и науке, все, что несло на себе печать необычности и заставляло говорить о себе. Она любила окружать себя молодыми людьми, и Островский, как и другие объекты ее мгновенных увлечений, должен был испытать на себе и экзальтацию графини, сразу же предложившей ему свою нежную дружбу, и искренность порывов ее в самом деле доброго сердца.