Островский являлся к Ростопчиной одетым щеголевато, в светлом кофейного цвета фраке – по последней парижской моде. Он входил в гостиную чуть полнеющий, но легкий и ловкий, держа в руках трость с набалдашником слоновой кости, и кланялся, приветствуя графиню широкой простодушной улыбкой. Она здоровалась с ним по-английски, пожимая руку, и он пристраивался с краю стола. Ростопчина громко возвещала о его прибытии опоздавшим гостям, а он, чтобы избавиться от смущения, набивал трубку простым жуковым табаком, закуривал, и тогда бросались в глаза его мягкие припухлые губы и детский округлый овал лица. Шумели и спорили за столом, Островский помалкивал. Чуть склонив набок голову и прищурясь, он с добрым и внимательным выражением следил за разговором.
О доме он старался не вспоминать. Его заботы и нужды были слишком далеки от этого благоуханного мира, где всё – и чувства и жизнь были таковы, как будто на них накинули флер поэтической условности. Даже его комедии с их грубой реальностью замоскворецкого быта выглядели тут лишь объектом прекрасного, источником изящных наслаждений. А дома были холод из всех щелей, цветные заплатанные перины, детский писк, пар над лоханью, в которой купали маленького. Надо было ломать голову, где достать дров на зиму, как отбиться от лавочника. К тому же отец все время грозил отдать дом внаймы, чтобы к доходу с пяти домов прибавить еще и этот, – и тогда его семья должна была бы убираться из-под родительского крова. Вся жизнь казалась непрочной, зависимой, какой-то временной.
Дома оставалась и Агафья Ивановна. Сюда позвать ее было бы нельзя, да и как-то некстати. Мир дома близ Воронцова поля был особый – неприхотливый, грязноватый, теплый и простой. Но среди зеркал, ковров, хрустальных канделябров, дорогого фарфора простое и милое лицо Агафьи Ивановны потерялось бы, выглядело бы диковато и неуместно. Островский знал это, чувствовал смутный укор совести, но иначе поступить не мог. Он не просто сжился с Ганей и к ней привык, он искренне любил ее, чувствовал родным себе человеком, но знал всю невозможность показаться ей здесь. По врожденному такту и душевной мягкости Агафья Ивановна и не настаивала на том, чтобы он брал ее в свет.
В сущности, это была коллизия, изображенная в романе Евг. Тур «Ошибка». Островский отозвался на него рецензией в «Москвитянине». Наверное, он и выбрал для разбора эту книгу как раз потому, что увидел в ней что-то лично ему важное, задевающее его чувства, – иначе скучно было бы писать.
В повести Евг. Тур рассказывалась история молодого человека дворянского образованного круга Славина, который полюбил девушку из небогатого семейства, «носящего мещанскую фамилию Федоровых».
В своей рецензии Островский цитирует письмо матери Славина сыну, которое называет лучшим местом повести:
«Я буду справедлива и скажу тебе, что знаю, что Ольга Николаевна девушка добрая и кроткая, но вот и все; красоты она необыкновенной не имеет, воспитание ее не блестящее; что она не очень счастлива, и то правда; но из этого не следует, чтобы ты был счастлив с нею. Она никогда не будет уметь занять положение в свете, поддержать с достоинством твои связи и имя, сделать из твоей гостиной одну из значительных гостиных города, никогда не будет уметь и не может блестеть в свете умом, красотою и приятностью светского обращения…»
И еще немногими строками ниже:
«Ты, хотя и влюблен, а всякую ночь ты на бале, где, вероятно, не вздыхаешь и не грустишь, а просто любезничаешь и веселишься. Все это бред. Поверь мне, что женщина, которая прожила двадцать семь или осемь лет в мещанском быту, которая не красавица, не имеет аристократических привычек и никакого понятия о светских условиях и ко всему этому застенчива и не обладает даже тайною одеваться с искусством, не может иметь никакого успеха в обществе»[214]
.Приведя эти строки, Островский замечает: «В этом письме вся сущность драмы, в нем видна запутанность положения Славина и безвыходность положения Ольги, оно же предсказывает и развязку». Островский писал об Ольге Николаевне, придуманной Евгенией Тур, а думал о своей Агафье Ивановне.
Агафья Ивановна терпеливо ждала его из гостей дома, в Николоворобинском, слушала его рассказы, удивлялась им, а когда он приезжал хмелен, по-матерински ласково укладывала его спать и ни на что не претендовала.
Не то чтобы привести сюда, но даже говорить в свете об Агафье Ивановне было бы нехорошим тоном. Неясно даже было, как ее назвать: жена не жена, любовница не любовница, а так – сожительница, существование которой в салоне графини не могло быть принято во внимание.
Островский любил приходить в особняк на Садовой не один: он приводил сюда Филиппова, Григорьева, Эдельсона. Филиппов пел русские песни, чаруя гостей графини своим голосом, Эдельсон и Григорьев поддерживали литературную беседу. Островского нередко просили прочесть что-нибудь свое, и он не отказывался. Но все же молодые «москвитянинцы» не чувствовали себя здесь вполне свободно.