Графиня должна была лавировать, соблюдать тактику, что при ее легкомысленном характере не всегда удавалось. Она пыталась хитрить, но часто рисковала обхитрить самое себя. Со смехом в голосе описывала она Погодину противоестественные комбинации, какие устраивала, случалось, из своих гостей. На одной из суббот сошлись как-то плачевно знаменитый Барон Брамбеус – Сенковский, дядюшка графини – графоман Н. В. Сушков, поэты старого «Москвитянина», Глинка и Дмитриев, с Островским. Самой Ростопчиной это соединение показалось столь забавным, что она запечатлела его в рифмованных строчках:
После таких негаданных встреч Островский и его приятели избегали появляться у графини, и она, зазывая их в очередную субботу, должна была заверять, что «не будет никаких стариков, им антипатичных и против шерстки, что все около них и ради их будет молодо и свежо, как они сами…»
Но обещания своего Ростопчина не выдерживала. Гремучая смесь, какую она устраивала в своей гостиной, рано или поздно должна была взорваться. И она взорвалась.
Зачинщиком ссоры, скорее всего, был дерзкий в мнениях и пренебрегавший светским тоном Аполлон Григорьев. Насмешки над праздной светской литературой, наклонной «к лоску и комфорту», обычные в статьях «Москвитянина», он мог перенести и в живую беседу, затронув самолюбие графини.
Мы не знаем, чем он или его друзья так досадили Ростопчиной, и не станем об этом понапрасну гадать. Когда есть глубокая рознь по существу, повод к ссоре не так уж важен. Несомненно только, что графиня всерьез обиделась на своих молодых друзей, и тут оказалось, что эта очаровательница умеет браниться довольно темпераментно.
«Черт знает что ваши дикие бегемоты делают из “Москвитянина”, вас бранят за него, а вы позволяете им ронять журнал, – пишет разгневанная Ростопчина Погодину. – …Прилично ли, чтобы под вашей фирмою издавались произведения пьяной и шальной бездарности?.. Прогоните всю эту сволочь писак и марателей бумаги!..»[220]
К Островскому, надо думать, эти слова не относились, но и для его приятелей-критиков такое проявление темперамента было чересчур. Впрочем, Аполлон Григорьев, по-видимому, отвечал Ростопчиной резкой антипатией. Спустя несколько лет он писал Эдельсону: «В былые времена мы уже достаточно срамились общением с разною гнилью, вроде Шевырева и – главное – Ростопчиной, и это милое качество
Островский позднее других отошел от кружка графини. Она всегда выделяла его, была особенно добра к нему, и у него, естественно, дольше сохранились перед ней какие-то личные душевные обязательства.
Александр Николаевич имел случай проверить отзывчивость ее сердца. В 1851 году тяжело заболела его любимая сестра Наталия Николаевна. Товарищ его детских игр, она вышла потом замуж за гимназического приятеля Островского – Давыдова, служившего чиновником в Московской дворцовой конторе, и у них уже было четверо детей. В этой молодой семье Островский находил покой и приют, убегая туда от размолвок с отцом, от тяжелого домашнего быта. Положение больной московские врачи признали безнадежным, и Островский очень страдал, когда узнал об этом. Ростопчина приняла в нем самое горячее участие, писала Островскому длинные сочувственные письма, усердно рекомендовала больной какую-то лекарственную траву «Петрович», названную так по имени ее изобретателя, купца или мещанина, и лечившую будто бы, к досаде «московских немцев», которые, по словам графини, лишь залечивают людей, даже сильнейший рак. Трава не помогла, больная вскоре скончалась, и Ростопчина трогательно и искренне утешала драматурга в его горе. Такое легко не забывают.
Островскому как художнику было любопытно бывать на вечерах Ростопчиной еще и потому, что он соприкасался здесь с малознакомой ему прежде средой. Осколки старой аристократии, московского барства с его манерами, словечками, бытом могли запомниться и отозваться потом в пьесах последующих десятилетий.