Талантливейшие актеры московской сцены долго не могли освоиться с фигурами Фамусова и Чацкого. Щепкин дошел до совершенства в исполнении своей роли лишь после тщательного изучения реального прототипа Фамусова – лично знакомого ему московского “туза”. Та же судьба грозила и пьесам Островского, потому что общий характер репертуара русских театров мало изменился со времени “Горя от ума” и “Ревизора”.
Но эти комедии явились блестящими единичными исключениями, – Островский же создавал целую самостоятельную полосу в жизни театра, писал одну за другой пьесы русского бытового содержания, – очевидно, и на сцене должна была возникнуть такая же национальная школа искусства. Впрочем, это не могло совершиться без всяких затруднений, без противодействия со стороны представителей исконных театральных порядков, прочно установившегося сценического вкуса.
Могучий талант Островского встречал не только простое непонимание, но даже явную вражду, – прежде всего среди артистов. На стороне непонимающих или враждебных оказались теперь и артисты первостепенных талантов. Во главе стоял тот же Щепкин.
Среди московских актеров образовались две партии. Собственно, принципиальных поводов для взаимной вражды у них не было. Весь вопрос сводился к блестящим успехам в новых пьесах одних и к неспособности других играть роли Островского столь же просто и удачно, как игрались ими роли в пьесах нижегородско-французского репертуара.
Вожаками консервативной партии явились Шумский, Самарин и особенно Щепкин. Спор для видимости старались поставить на почву современных общественно-литературных партийных счетов – западнических и славянофильских. Попытка не могла иметь никакого серьезного значения: именно западническая партия, в лице Добролюбова, явилась самой проницательной и благожелательной толковательницей произведений Островского. Актеры просто негодовали по поводу новых типов героев, не умея показать себя в новых ролях.
Самарин – блестящий первый любовник – не мог найти в себе ни таланта, ни воли усвоить глубоко правдивое, но извне малоэффектное и слишком сложное творчество молодого драматурга. Шумский, считавшийся в то время звездой первой величины в водевилях, также не желал идти на уступки и играть серых персонажей замоскворецкого царства.
Между артистами беспрестанно происходили пререкания. Закулисный мир волновался, негодовал, доказывал – вообще, жил горячей, действительно литературной жизнью, хотя и не всегда возбуждаемый искренней любовью к литературе и искусству.
Шумский и Щепкин усердно ехидствовали над типами Островского. Надеть на актера поддевку да смазные сапоги, говорил Шумский, еще не значит сказать новое слово.
Щепкин в свою очередь острил: “Бедность-то не порок, да ведь и пьянство не добродетель!”
Сверх меры восторженные отзывы Григорьева, возводившего в эталон нравственной красоты образ Любима Торцова, давали благодарную пищу закулисному остроумию. Щепкин даже отказался играть роль Коршунова в комедии Бедность не порок, резко порицал самую пьесу, а роль Любима Торцова именовал “грязной”. Несомненно, в этой критике звучала чисто профессиональная ревность к громким успехам Садовского, сумевшего создать незабываемый образ. Это вполне очевидно из собственных признаний Щепкина.
Лавры коллеги, видимо, лишали его покоя. Играть Любима Торцова в Москве было бы не по-товарищески. Щепкин воспользовался Нижегородской ярмаркой и решился выступить в роли Любима Торцова перед всероссийским ярмарочным купечеством, особенно тароватым на восторги и веселые впечатления.
И Щепкин играл. В письме к сыну он давал следующий отчет о событии: “Я выучил летом роль Любима Торцова из комедии
Это уже было в конце славной деятельности Щепкина. Он окончательно был побежден талантом Островского, сам первый протянул ему руку примирения, на одном литературном утре публично обнял драматурга, проливая потоки покаянных слез. Островский чувствовал себя крайне тронутым, – торжество его особенно горячо приветствовал Садовский.