В руках Морозова оказались многие бесценные материалы, позднее безнадежно утраченные. Но его монография, закопченная к середине 90-х годов прошлого века, так и осталась лежать в рукописи: она была написана сухо, скучно и не нашла издателя. Однако была тщательно переписана для министра государственных имуществ, и в этих сотнях мелко исписанных страниц среди множества общеизвестных подробностей вкраплены некоторые пропавшие тексты и сведения, получающие за утратой подлинника значение первоисточника.}. И это не был голос слепой славянофильской апологетики, скорее - по-своему выраженное толстовское требование
Лишенные казенно-патриотического возбуждения, пьесы Островского едва пролезали в узкую щель, оставленную правительством и цензурой для тех, кто мог проходить по разряду "чистой художественности". Свободное чувство творца надолго было отравлено запрещением для сцены "Банкрота", и Островский старался писать так, чтобы не потерять для себя театр и в то же время не унизиться до прислуживания власти.
Он искусственно ограничил себя в трудных "обличительных" темах и добросовестно уверился в необходимости поэтического воспроизведения "московского" уклада как более коренного, патриархального ("Петербург - "резиденция", а Москва - столица", - говаривал Иван Аксаков). Теории Аполлона Григорьева сближали Островского каким-то боком со славянофильством. Но существенным было другое: чураясь "казенного сукна", художник начинает больше любить свое, прежде отверженное им Замоскворечье, его поэтический дух, его типы.
Раскрыв очередную книжку "Современника", Островский нашел там резкую и показавшуюся ему несправедливой рецензию на "Бедность не порок". Неизвестный критик (мы знаем теперь, что это был молодой Чернышевский) писал, что не может найти эпитета, который бы "достаточно выражал всю фальшивость и слабость новой комедии..." (1854, N 5). Он явно не видел пьесу на сцене, не угадал ее драматического "электричества", а в чтении она показалась ему чем-то сшитым "из разных лоскутков на живую нитку". Полемический задор, с каким была написана рецензия, жар давних взаимных счетов между "Современником" и "Москвитянином" помешал Островскому оценить серьезность тех укоров, которые в ней содержались. "Современник" предупреждал Островского против "ложной идеализации устарелых форм", "апотеозы старинного быта" и призывал его не прикрашивать того, "что не может и не должно быть прикрашиваемо..." 12.
Предупреждение своевременное, тем более что Островский уже обдумывал в эту пору новую драму: "Не так живи, как хочется". От злобы дня - войны, современности - он отворачивался в ней почти демонстративно. Снова и, пожалуй, еще более явно в пьесе возникала "апотеоза старинного быта". Перед зрителем была Москва конца XVIII века.
Зачем Островский отнес действие пьесы в прошлое? Наверное, ему хотелось показать былой стихийный разгул "широкой масленицы", куда как мало напоминавшей масленицу новейшего времени, с катанием светских дам на санях с Воробьевых гор и маскарадами в Благородном собрании, которые устраивала графиня Закревская.
Здесь всё языческий вихрь, всё - стихия, и на ее фоне яснее читается простое нравоучение: брак - дело божье, своевольные увлечения, нелюбовь в семье - дьяволово наваждение, и приведет оно только к несчастью. Тезис прост, почти примитивен и, наверное, показался бы просто смешон будущему автору романа "Что делать?": "Вражье - лепко, а божье - крепко..." Таковы ли будут отношения между "новыми людьми"?
Но важно то, что остается у Островского за тезисом. А за тезисом его драмы - страстный, беспутный, не знающий удержу в желаниях Петр, в котором отчасти узнавал себя Аполлон Григорьев 13, и лукавая, веселая и гордая девушка Груша. За тезисом - и чувственная красота песен, удалого гулянья, и таинственный кузнец Ерёмка, пьяница и скоморох, прикосновенный к нечистой силе - полусказочный, полуреальный мир русской поэзии.
Пусть лучше ревность, загул, безрассудный порыв, гульба норова, что угодно - только б не фальшь и не коммерческий дух, не смешная переимчивость европейской "моды", хочет сказать автор лицами драмы. Но все это уже вне поучения, выраженного заглавием. А в его рамках - старик Агафон, уговаривающий дочку Дашу смирить свою гордость, вернуться к неверному мужу; и внезапное раскаяние Петра, когда он, оказавшись на Москве-реке перед прорубью с ножом в руке, испытывает просветление при звуках колокола и освобождается от дьяволова наваждения, тяготевшего над ним...
Островский торопился закончить пьесу к бенефису Корнилия Полтавцева. Он обещал ему и не мог подвести товарища, хотя отчаянно болели и слезились от ночной работы глаза. Наверное, он сделал не все, что мог, для окончательной отделки драмы. И все же обаяние ее характеров и старомосковской звучной речи было таково, что молодой Толстой, едва получив журнал, где была напечатана пьеса, побежал к Тургеневу и с восторгом прочитал ему ее вслух, а особенно удачно - роль Груши 14.