Здесь играли его друзья - Музиль, М. Садовский, стареющая Рыкалова. Здесь на его глазах восходило новое светило драматической сцены - Мария Ермолова. Но что-то бедственное случилось и с этой, "небывалой в мире" труппой.
И, мечтая о реформе сцены, Островский думает о том, как помочь любимым своим актерам выйти из бесхудожественной, понижающей их талант среды, как снова вернуть театру достоинство творческого организма, обрученного не с интригой, дележкой окладов и ролей, а с высокой литературой.
Для того он и сидит, не разгибаясь, и не спит ночей, составляя доклады и записки, призванные по-новому поставить театральное дело в России.
Он еще не знает, что нельзя создать цветущий оазис театра в безводной пустыне общественности и культуры. Он будет биться и разобьется о рутину своего времени. А пока, не догадываясь об этом, все гребет и гребет - против течения.
ПУТЬ В ЭЛЬДОРАДО
Три раза в жизни был взыскан Островский царской милостью:
когда Николай I сказал о "Санях", что это не пьеса - а "урок";
когда Александр II повелел наградить его за "Минина" бриллиантовым перстнем;
когда Александр III пожаловал ему через контору золотую табакерку за участие в Комиссии по пересмотру положения о театре.
Табакерка в стиле "рокай" с царским вензелем под короной и драгоценными камнями на синей эмали стоила 79 рублей 50 копеек. Это точно удостоверил оценщик, к которому Миша Садовский снес ее в предвидении ближайших нужд драматурга 1. "Тем эти вещи хороши, приятны, что, случись нужда, сейчас и заложить можно", - скажет в его новой пьесе Домна Пантелевна...
Впрочем, табакерка была очень красива. Царский подарок напоминал о нравах двора Елизаветы: так награждали пиитов в случае удовольствия заказной одой. (Случалось, при неудаче и прибивали тростью.) О театральном сочинителе Александр III мыслил, по-видимому, в семейных традициях минувшего века.
Табакеркой с вензелем увенчались многие месяцы трудов, напрасных упований и несостоявшихся надежд Островского.
Осенью 1881 года он приехал в Петербург с двумя обширными записками: "О положении драматического искусства в России в настоящее время" и "О нуждах императорского театра".
Отложив в сторону пьесу, он работал над ними день и ночь, перемарывал, переделывал, и теперь они казались ему составленными, как надо: деловито и без лишней запальчивости. Не было в них изукрашенности слова, желания понравиться, щегольнуть изящным оборотом... Лишь бы сказать то, что хочешь, - точно, ясно, неопровержимо.
Он только еще собирался подать одну из этих записок новому министру двора И. И. Воронцову-Дашкову, как его пригласили участвовать в Комиссии по пересмотру всех частей театрального дела: оказывается, таковая давно уже была определена и работала под эгидой Всеволожского.
Министр сам пожелал его видеть. "Я вчера был у него, - делился Островский с женой доброй вестью, - он меня принял обворожительно, долго говорил со мной, обо многом расспрашивал; он желает, чтобы я заседал в Комиссии и желает знать но каждому предмету мое мнение. Не могу же я отказаться..." 2.
Тут весь Александр Николаевич - поманили его добром, и вот уж он полон веры, и счастлив, и весел, как дитя!
Свое назначение в Комиссию он так и назвал сгоряча "неописанным счастьем". То, о чем он мечтал, на что едва смел надеяться, казалось, стронулось само собой. Вопреки тусклому фону времени, в театре как будто ожидались перемены.
Быть может, тут был расчет: хотели бросить обществу кость, успокоить недовольных, завоевать симпатии образованного круга? Отнимая большее, правительство готово было уступить в малом и политическим реформам предпочло театральные.
Как бы то ни было, но Островский отнесся к этому делу горячо, добросовестно. Пять месяцев - всю осень и зиму - пробыл он в Петербурге, никуда не выезжал, почти ни с кем не встречался. Аккуратно ездил в Комиссию, готовился к каждому заседанию, писал "мнения" и записки, где разбирал вопросы о труппе, репертуаре, о театральной школе. Крупные перемены на русской сцене грезились ему.
В Комиссию помимо чиновников входили драматурги Д. В. Аверкиев и А. А. Потехин. Но собратья по перу вскоре его разочаровали: Потехин больше всего волновался о гонораре, Аверкиев вел себя надменно, и в конце концов Островский убедился, что перед ним "союз человека, обуреваемого самомнением до помешательства, с человеком, корыстолюбивейшим из смертных, когда-либо получавших поспектакльную плату с Импер[аторских] театров" 3.
Ханжою Островский не был и сам "плакал от радости", когда в Комиссии был утвержден проект о праве наследования, по которому его дети должны были получать деньги за пьесы пятьдесят лет после смерти отца. Но ждал он от Комиссии не одного этого. А между тем доклады его почтительно выслушивались, принимались, но он уже чувствовал, что ходу им не дадут.
Так и случилось. "Я сеял доброе семя, но ночью пришел враг мой и посеял между пшеницею плевелы", - поминал Островский древний текст.