Читаем Александр Поляков Великаны сумрака полностью

— Уничтожение устаревших ценностей — вот задача.

— Отрицание всех и вся — это способ изменить сознание.

— Вместо веры — разум, вместо теорий — эксперимент, вместо искусства — наука.

— Да, главное суеверие — эстетика. — доносились до Левушки обрывки фраз.

Он стоял в коридоре у окна, бахрома коленкоровой зана­вески путалась в густых бальзаминах. Левушка готов был уже выйти к ниспровергателям (как интересно, ярко!), шаг­нул к открытым дверям, но тут на пороге заметил Моисея Ивановича, строгого хозяина, от строгости которого не оста­лось и следа. Вся крупная фигура кухмистера сжалась, по­никла; он мелко и как-то униженно тряс седой головой, словно бы заранее соглашаясь с каждым словом Костика, и не сво­дил с него преданных, мало что понимающих глаз.

— Ох, уж оно так, сынок! Естетька эта. Круши ее, лови по углам! — вдруг почти крикнул Моисей Иванович, пытаясь напустить на себя самый передовой вид. И это вышло так нелепо, смешно, что студенты грохнули, и только Костик, позеленев от стыда и злости, выбежал из комнаты, чуть не свалив горшки с бальзаминами на оцепеневшего Левушку.

Оставшиеся нигилисты помолчали с минуту, а потом один из них стал рассказывать, как еще гимназистом, вкусив в церкви Святых Даров, не проглотил причастия, а отошел по­дальше и выплюнул его за углом. Товарищи посмотрели на него, точно на героя.

Левушка ушел к себе. Через неделю он съехал из комнаты на Стрелке.

В тесных номерах мадам Келлер, что в Мерзляковском пе­реулке, пахнет мышами, грибной плесенью и томпаковым жаром пузатого, уютно посвистывающего водогрея с изящ­ной чеканкой на сверкающем боку: «самовары братьев Лиси­цыных». Подгнившие половицы ходят ходуном под ботинка­ми Шульги; а огромный буян прохаживается взад вперед по комнате, бережно держа под ручку помятую красавицу Фрузу, которую называет исключительно Ефросиньей Петровной и которая жеманно поводит плечиками, выдувая из капризного ротика сладковатый дымок папирос. Время от времени Шульга замирает у столика, чтобы пропустить рюмочку, и снова про­должает променады по стонущему полу. У Левушки на коле­нях сидит толстенькая модистка Нора, ерзает задом и хихика­ет. Левушка был бы рад спихнуть ее, но у товарищей на коле­нях восседают такие же девицы, и терпеть этот пахнущий ду­хами и потом гнет — дело чести для настоящего мужчины.

— Представьте, Ефросинья Петровна, жил такой чудик — Герберт Спенсер, — потешается Шульга.

— Ах, да будет вам! — томно отмахивается Фруза.

— Против свободы воли выступал, зато за свободу инди­вида как самоценности. Путаник.

— Ах, уж какие у вас ценности? Вошь на аркане.

— И что придумал: правительство — это, мол, мозг. Тор­говля в обществе — кровообращение, а телеграфные провода сравнил с нервной системой.

— Ах, да никаких невров, головой от ландрина болею. Хрумкаю, вот в темечко и отдает.

— Да еще, — опрокинул рюмку Шульга, — гомогенности ему мало было, гетерогенность социальную утверждал.

— Пс.Псу.— наморщила лобик Фруза. — Пси.. «Псик- тер с гетерами». Я в одном доме на Тверской была. Так там картинка такая, в рамке. Только вот клопов да блох в той квартерке — ох, видимо-невидимо!

Левушка поморщился. Отчего-то вспомнилась добродуш­ная морда мохнатого водолаза Цезаря, ловко и хитро избав­ляющегося от блох. Умный пес, верный товарищ по лодоч­ным походам в бухте, вбегал в море и терпеливо ждал, когда блохи перекочуют на сухую часть его шерсти; потом погру­жался глубже, пока докучливые насекомые не сбегались на его макушке. Тогда Цезарь опускал и голову, выставив нару­жу только нос и, выждав, когда блохи почти залепят ноздри, нырял в глубину, смывая глупых паразитов.

Шульга влил в себя новую рюмку. Водка пошла «вкривь», Шульга закашлялся.

Боже мой, и стоило ради этого ехать в Москву! Поступать в университет, о котором отец всякий раз говорил с почтительным придыханием. Брать, наконец, отцовские деньги на учебу..

А не счастливее ли был он, гимназист Левушка Тихоми­ров, в часы одиноких прогулок по каменистым новороссий­ским предместьям или по старым кладбищам, где под над­гробьями покоились люди, тоже зачем-то прожившие свой век? Он со всеусердием предавался смутным раздумьям об этом, и душа наполнялась странным очарованием — неизъ­яснимо сладким и тревожным.

Но душа жила сама в себе. Приятелей — множество, да не было друга, с которым хотелось бы разделить эти прогулки, который бы так же сердечно откликнулся на песню старого шарманщика: «Одинок я сижу и на небо гляжу, но что в небе ищу — я про то не скажу .»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже