Против Верхних рядов памятник Минину и Пожарскому[15]. Пушкин видит его в первый раз, без него строился.
Минин правой рукой указует на Кремле, а левой вручает меч избранному народом воеводе — добывай-де, княже, Кремль, выгоняй оттуда ляхов…
Пушкин много слышал про этот памятник.
«Надпись на памятнике, конечно, не годится, — подумал он. — Надо бы: «Кузьме Минину, выборному человеку от всего Московского государства!» — так ведь Минин именован в избирательной грамоте. Да не худо бы написать и имя-отчество князя Пожарского!»
— Господин Пушкин, — с козел нагнулся фельдъегерь. — Куда прикажете ехать?
В самом деле — куда ехать? В этой бешеной тряске скачки, из Михайловского, в анфиладах зал дворца, пepeполненных шитыми золотом персонами, поэт не подумал: куда ж ехать? В «Англию»? Нет! Хотелось бы ведь с кем-нибудь поговорить из близких, поделиться радостью. Радоваться в одиночестве трудно. И вспомнил:
«Дядюшка, Василий Львович в Москве! И дом его на Басманной уцелел от французского пожара!» И приказал:
— На Басманную!
Кони неслись Белым городом, через Лубянскую площадь на Мясницкую…
Трудно было Москве подыматься после француза, не залечила она еще ран последнего разоренья. Огонь сожрал почти всю столицу…
Словно выбитые зубы, до сей поры зияют кой-где пустые прогалы в уличных порядках домов, обугленные, задымленные стены торчат из крапивы, из лопухов, высятся закопченные трубы русских печек. А рядом дома новые, сплошь из свежего леса, еще не побурели. Кой-где и разгромленные церкви уныло стоят «без пения». Боярские дома, уцелевшие среди широких дворов, мертвы: нет вокруг ни старинных служб, ни суеты челяди. В зелени садов нет-нет да и встанет черный призрак опаленного дерева.
Легкая всюду тишина осеннего свежего вечера, и видно — Другой стала Москва, присмирела она, что ли? Не то что прежде.
— Стой! В ворота… Вон он — со львами! Дом середь двора в облезлой бледно-палевой штукатурке, разводы гирлянд и букетов под окнами побелены. На доме мезонин, на фронтоне — герб рода Пушкиных[16] За домом дремучий осенний сад.
Звонят к вечерне…. Какая тишина! Что, что могло бы потревожить этот глубокий покой?
Пушкин взбежал по ступеням в обширные застекленные сени.
Из лакейской навстречу бежали толпой слуги, впереди рослый лакей с чулком на спицах, у всех на лицах испуг, и волнение, и любопытство.
Пушкин сбросил шинель, подхваченную на чьи-то руки, одернул длинный сюртук.
— Доложи барину — Александр Пушкин!
Лакей с чулком в руках, оглядываясь на бегу, бросился вперед. Поэт прошел за ним в столовую, присел на полосатый диван. Отщелкивали маятником каминные часы, над которыми бронзовый Геркулес оперся на палицу, завернутую в львиную шкуру. Тот же трельяж над канапе у окна, закоптелый камин. Иконы в углу, родовые портреты на стенках. Рядом, в белой зале под мрамор, золоченая люстра со знаками зодиака, с бегущими по их кругу амурами, нимфами, фавнами… Щербатые перламутровые инкрустации на штучных полах. На потолке в завитушках барокко вставлены зеркала.
— Какая тишина! Как в Михайловском! В тишине шаркающие шаги — из библиотеки через диванную торопливо шёл Василий Львович, обдергивая бухарский халат, поправляя очки на носу. Вид у него был недоуменный.
Племянник поднялся навстречу. Старик присмотрелся, взмахнул руками;
— Alexandre! Боже мой! — кричал он, уронил с носа очки, поднял их, обронил снова. — Откудова, братец? Ты в Москве? Но ты… Ты… Ты не подведешь меня? А? Тебе разрешено? А? Но в каком же ты, братец, виде? Ты… ты… не бежал, а?
— В каком я виде? — смеялся племянник. — Дядюшка, отлично вид мой изображен одним хорошим поэтом:
Дядюшка — низенький, брюшко вкось, на тонких ножках — моргал, запахивал халат с разводами, смеялся, щурился приятно, словно его щекотали.
— О, безмерное удовольствие автору слышать декламацию о своих героях! — выговорил он медовым голосом. И вдруг снова встревожился:
— Но, Александр, объяснись, как же ты здесь? Мой друг, не обижайся, сам понимаешь! Ты — ты же ссылошный?
— Александр Сергеич — неожиданно просунул в дверь усатую грозную голову свою Вальш. — Счастливо оставаться! Скакать надо — сам знаете!
— Спасибо, друг! Вот прими, не погнушайся! Ради трудов твоих!
Пушкин вжал в огромную фельдъегерскую лапу пару золотых.
Голова исчезла, дядюшка перевел взгляд на племянника.
— Фельдъегерь! Мы же не можем без фельдъегерей! Он меня из Михайловского примчал!
— В Москву?