Пример Аристотеля так и оставался классическим, пока само время не отменило его, пока не выступили с коллективным опровержением сыновья, в том числе и те, которые стали режиссерами, сценаристами, да и просто внимательными зрителями. Конечно, всегда были в ходу поговорки вроде популярной одесской шутки “отцовство и отчество — две большие разницы”. Но настоящие перемены наступили тогда, когда эта шутка перестала быть смешной, то есть перестала быть шуткой, сделавшись простой банальностью. Шуткой стал, скорее, аристотелевский пример причинно-следственных отношений.
Навык отцовства, подобно клинку, валяющемуся в кладовке, заржавел от невостребованности, и вследствие этого программа реализации человеческого в человеке упростилась. Необратимые изменения обозначились на всех уровнях, от повседневного до самого глубинного уровня, контролировавшегося законами структурной антропологии. Обратимся сначала к повседневному и социальному планам, где проблема слегка замаскирована, или, лучше сказать, заставлена множеством других проблем.
В фильме Тодоровского “Мой сводный брат Франкенштейн” мы видим новообретенного сына, свалившегося на голову столь внезапно, что реакция отца вполне могла бы быть истеричной (она, впрочем, близка к этому). К тому же яблоко упало от яблони так далеко, что вызывает вопрос даже принадлежность “родственников” к одному классу существ. Немудрено, что пароль “мы с тобой одной крови, ты и я” не срабатывает, и начинается безоглядная, не обкатанная ни в каких культурных практиках, а потому изначально проблематичная, предельно мучительная процедура отцеприимства. Это главная сюжетная линия фильма, она же представляется и наиболее интересной.
Увы, у Тодоровского немало ложной идеологичности, целый ряд ходов определяется слишком элементарным и мгновенно считываемым социальным заказом: показать,
Итак, мы видим, что сын, брошенный когда-то и, скорее всего, ни разу не объявлявшийся даже в ночных кошмарах родителя, преисполнен всепрощением и слепым доверием к своему отцу, а заодно и к его семье. Это чувство несокрушимо, никакие противоречия не могут поколебать его. Ни малодушная попытка отца избавиться от родного пришельца, ни предательство сводного брата, вообще ничто. Односторонняя верность лишь усиливает обвинение, универсальный смысл которого становится ясен не сразу. Ведь мы имеем дело с цепочкой следствий, путь к первопричине требует сопоставления множества образов, включая обращение к поэтике позднего советского кино.
Итоговый обвинительный вердикт адресован, по существу, всем шестидесятникам и их грандиозному эротическому проекту, открывшему когда-то невиданный простор для самореализации, — проекту, обеспечивавшему легкодоступное сорное авторствование, но крайне безответственному, эгоистическому по своей сути. Речь идет об эротических обменах, дававших мгновенный или краткосрочный выигрыш: в акте обмена предъявлялся некий набор заклинаний, в советские времена возвышенно именуемый “духовностью”, а ответом на такое предъявление была благосклонность женщины — благосклонность тем большая, чем сильнее воспроизводилась аура непризнанности, гонимости, пронзительности “таланта”, как правило, целиком исчерпывавшегося в актах спекулятивно-эротических обменов.
Результатом этой авантюрной игры на повышение и стали дети, родившиеся на полустанках. Не обязательно в буквальном смысле, как в фильме Тодоровского, можно говорить о полустанках жизни вообще, о случайных жизненных остановках, где эксгибиционисты-шестидесятники не могли удержаться, чтобы не расправить перышки.
Потом пришло время, дети подросли и отправились на поиски своей яблони, произрастающей и даже, может быть, все еще цветущей где-то в тридесятом царстве, в тридевятом государстве. С дочерями, пожалуй, было попроще: отцы могли при некотором усилии конвертировать привычную стратегию обольщения в стратегию очарования дочери — быть может, поэтому дочерей иногда находили сами. С мальчиками же вышла полная катастрофа: навыки мужского воспитания, чрезвычайно трудоемкие, требующие не доведенного до совершенства блефа, а ответственных жестов, не слишком изменившихся со времен архаических инициаций, — эти навыки уже и были восприняты в крайне неразборчивой распечатке. Неудивительно, что последующий оттиск оказался практически неотличимым от фона.