О мировоззрении, интересах и поведении Зиновьева той поры подробно рассказывал Г. П. Щедровицкий, для которого встреча с Зиновьевым стала поворотным событием в жизни. Она состоялась осенью 1952-го, где-то в середине или в конце октября. «Мы снова встретились, — за несколько месяцев до того, по воспоминаниям Щедровицкого, произошёл небольшой, но эмоциональный эпизод, во время которого состоялось их личное знакомство, — в комнате комсомольского бюро, где он как обычно рисовал карикатуры. Вокруг стола, где лежал лист ватмана, стояли несколько человек и горячо обсуждали проблемы логики „Капитала“. Разговор этот продолжался где-то около часа. Зиновьев рисовал и вёл дискуссию — в первую очередь со Смирновым. Был такой аспирант на философском факультете, может быть, на год старше Зиновьева, может быть, его однокурсник. У них были практически одинаковые темы: логика „Капитала“, диалектика в „Капитале“, метод восхождения от абстрактного к конкретному в „Капитале“. <…>
Спор, возникший между Зиновьевым, Смирновым и Карпинским, который тоже там присутствовал, меня привлёк. Сначала я минут 20–30 молча слушал, что они обсуждают. Потом бросил несколько замечаний, поддержанных Зиновьевым. Слово за слово, и мы начали обсуждать более тонкие темы, и примерно ещё через 20–30 минут остальные участники дискуссии, мы это оба почувствовали, как бы отвалились. Они уже перестали понимать, что нас интересует. И тогда Зиновьев сказал, что вот он сейчас дорисует и мы с ним пойдём куда-нибудь и, может быть, выпьем. На что я ответил, что не пью. Он бросил своё привычное „жаль, но я быстро научу“ или что-то в этом роде, закончил карикатуру, и мы с ним ушли, продолжая наш разговор по поводу „Капитала“ и тех перспектив логического анализа и исследования, которые открывала эта книга. Разговор наш продолжался больше восьми часов кряду, и разошлись мы уже где-то в полпервого ночи на площади Свердлова, проходив при этом больше часа внутри самой станции метро из конца в конец, и разъехались только потому, что времени уже больше не было. Мы договорились встретиться с ним на следующий день и продолжить наши разговоры. <…>
Мы обсуждали с ним буквально всё. Оказалось, что почти по всем вопросам у нас с ним если не тождественные, то во всяком случае очень близкие взгляды. Мы оба отвергали практическую теорию марксизма. Нам обоим, как тогда казалось, было совершенно ясно, что представляет собой подлинный социализм. Причём (очень интересно, что это обсуждалось тогда же) мы оба считали, что социализм необорим и что это — система, которая будет существовать ну если не многие столетия, то во всяком случае многие и многие десятилетия.
Для меня основные структурные принципы социализма буквально впрямую накладывались на социальные, культурные, политические структуры средневековья. И это тоже составляло очень важное содержание единства нашего мировосприятия. Выяснилось, что мы совершенно одинаково с ним трактовали буржуазную эпоху — как эпоху переходную между устойчивыми социально-политическими и социально-культурными структурами средневековья и вот того будущего времени, которое надвигалось.
Тогда же выяснилось, что мы одинаково понимаем отношение между социализмом и традицией русского народа. Мы оба считали, что социализм, сложившийся в России, носит, по сути дела, национально-русский характер, как ничто более соответствует культурным традициям и духу русского народа и, короче говоря, есть то самое, что ему нужно при его уровне самоорганизации, уровне культурного развития и т. д. И мы оба знали, что миллионы людей находятся в условиях подневольного труда или просто в концлагерях. И всё это очень органично замыкалось общим пониманием принципа диктатуры, её социально-организационных структур и т. д. <…>
Я в то время уже очень хорошо знал две классические работы Маркса „Классовая борьба во Франции 1840 года“ [215]
и „Восемнадцатое брюмера“ и владел методом многопланового и многослойного исторического анализа. Всё то, что развертывалось у нас в стране, я понимал и осознавал сквозь призму этих исторических аналогий.Зиновьев, наоборот, работал на чётком, ясном, глубоком видении самой окружающей жизни. Но при этих двух совершенно разных типах знания был момент — может быть, один из самых значимых тогда для меня моментов, — буквально поразивший меня. Дело в том, что у каждого из нас был свой прогноз, и, как выяснилось, они совпали: мы оба считали, что Сталину осталось жить пять-шесть месяцев от силы и что в этой ситуации он должен умереть. Мы не знали как, но, по сути дела, тогда, в октябре 1952 года, мы уже думали вперёд. Мы думали о том, что будет происходить после смерти Сталина, и это занимало нас обоих в очень большой мере. <…>
Мы договорились встретиться на следующий день на факультете, и мы встретились, и продолжали наши разговоры, и никак не могли насытиться этим взаимопониманием»[216]
.