Он говорил о русском символизме, который понимает как «мощное движение в области культуры начала 20 века в России, охватившее литературу, музыку, живопись и некоторые направления метафизической мысли». Тем самым он снял брюсовское определение символизма как техники русского стиха. «Традиция есть диалог прошлого с современностью» — диалог такого накала, с романтической произвольностью прибавил Макаев, каким характерны романы Достоевского. Традиции еще нет в простом повторении «поверхностных структур». Этим термином оратор дал понять, что он представитель могущественного Языкознания, самой оснащенной и передовой из всех гуманитарных наук; и небывало серьезен стал вдруг античный хор. Нет; традиция должна утверждать свое бытие в современности. На уровне поверхностных структур остается «Фрина» Семирадского
особенно пляски смерти, ушла корнями в землю греческой драмы, и ближе никого не было к Блоку во всей мировой литературе здесь чем Софокл (с двумя яркими о корректно выговорил Макаев), Софокл в его
Μή φύναι τόν άπαντα νικά λόγον. [258]
Но чего здесь у Блока больше, возрождения античной трагедии или создания нового мифа? грандиозного мифа внутреннего человека? Такой же грандиозный миф творит Белый. Через неизбежного пушкинского «Медного всадника», через Достоевского он достигает в «Петербурге» вершин мифа о северной столице. И не менее грандиозен другой созданный Белым миф, миф детского сознания в «Котике Летаеве». Иванов. Иванов взял лишь один фрагмент из всего античного наследия: дионисийство, идею которого он развивал в течение всей своей жизни, вплоть до последних итальянских лет. Почему только один этот фрагмент греческого мира взят его знатоком, гениальным поэтом и мыслителем? идет ли речь о восстановлении кусочка греческой традиции или о продолжении традиции мифотворчества? не новый ли перед нами миф? Иванов трижды говорит о Ницше как филологе, в частности, ссылаясь на Соловьева. Но как мог говорить это человек, сидевший в ногах Теодора Мом- мзена, человек, несомненно знавший о том (вдохновенный Макаев спешил теперь всё больше, его время кончилось, увлеченный зал просил дать ему еще несколько минут, Макаев обещал, что уложится в 30 секунд) — несомненно знавший, что через четыре месяца после появления книги Ницше «Рождение трагедии из духа музыки» в статье объемом в два листа начинающий тогда талантливый и многообещающий ученый филолог вполне разоблачил… (вздох в зале: «Но всё-таки это был не Лосев!»)… вполне разоблачил Ницше как филолога, показав его несостоятельность и в датировке источников, и в их атрибуции… Этим молодым филологом был не кто иной, как Виламовиц-Мёллендорф!.. Я кончаю. Позвольте мне обратиться к тому, ради кого мы собрались здесь сегодня, со словами благодарности за его последнюю книгу о символе; замечательная эта книга полна молодым задором, полна благородным желанием доказать, что истинное искусство всегда символично;
как всё истинное символично; как символично и это наше собрание, посвященное Алексею Федоровичу (ох, что говорит Макаев! и зачем он цитирует заключительные слова второго «Фауста»! он не ведает, что творит: неужели всё не на самом деле!). — И впервые за 2 часа 30 минут античный хор встал, растроганный.