Как я ни пытался объяснить моему строгому судье, что отказ от предъявления человеку каких-либо нравственных обвинений решительно не имеет ничего общего с его оправданием (скорее уж наоборот), он этого понять не мог и не без труда протянул мне на прощание свою честную демократическую руку»{775}.
Толстой, как и четырнадцать лет назад, вольно или невольно вносил в эмиграцию смуту и раздор. Осенью 1936 года Марк Алданов сообщал Амфитеатрову (тому самому Амфитеатрову, которому много лет назад нахваливал юного Толстого Горький): «Кстати, об Алешке. Месяца два тому назад Бунин и я зашли вечером в кафе «Вебер» — и наткнулись на самого А. Н. Толстого (с его новой женой). Он нас увидел издали и послал записку. Бунин, суди его Бог, возобновил знакомство, а я нет — и думаю, что поступил правильно. Мы с Алексеем Толстым были когда-то на «ты» и три года прожили в Париже, встречаясь каждый день. Не спорю, что меня встреча с ним (т. е. на расстоянии 10 метров) после пятнадцати лет взволновала. Но говорить с ним мне было бы очень тяжело, и я воздержался: остался у своего столика. Он Бунина спрашивает: «Что же, Марк меня считает подлецом?» Бунин отвечал: «Что ты, что ты!» Так я с новой женой Алешки и не познакомился. Об этом инциденте было здесь немало разговоров. Но, разумеется, это никак не для печати. Кажется, Бунин сожалеет, что не поступил, как я»{776}.
Упоминание молодой жены Толстого неслучайно. Людмила Ильинична сопровождала мужа везде. Вероятно, это было чем-то вроде одной из статей негласного брачного контракта (Крандиевскую Толстой не взял за рубеж ни разу), но примечательно, что, когда в июне 1937 года была арестована Наталья Ильинична Сац, один из вопросов, который задавал ей следователь, касался подозрительно часто путешествующей по миру Людмилы Ильиничны Толстой, и имя ее упоминалось в одном ряду с Михаилом Кольцовым. Последствий этот интерес ни для Толстого, ни для его молодой жены не имел, но косвенно все это свидетельствует о непрочности толстовского семейного счастья.
Еще одним проявлением зыбкости положения Толстого было письмо члена Политбюро ЦК А. А. Андреева Сталину по поводу внесенного в ЦК списка писателей, представленных к государственным наградам.
«В распоряжении НКВД имеются компрометирующие в той или иной степени материалы на следующих писателей…» — писал Андреев, а дальше следовал список, в котором значился и Алексей Толстой. Сопровождалось это все припиской: «Необходимо отметить, что ничего нового, неизвестного до этого ЦК ВКП(б) эти материалы не дают»[79]{777}.
Орден Толстому вручили, и не однажды, но компромат на него имелся и в последний раз всплыл уже в самом конце его жизни, о чем речь еще впереди. А что касается Марка Алданова, то он недобро смотрел на Толстого, блестящий вид которого мозолил глаза обнищавшим русским писателям, но об оборотной стороне его богатства не задумывался. «Эмиграция нигде не в моде (также и эмигранты немецкие, австрийские и другие, Генрих Манн, по слухам, бедствует). Советские же писатели процветают. Алешка Толстой имеет в СССР миллионный доход и, как говорят, считается «фаворитом» на Нобелевскую премию этого года!»{778} — писал он Амфитеатрову.
«Эмигрантство есть драма и школа смирения, — как будто отвечая ему, писал Борис Зайцев. — Это разговор длинный, отдельный. Драму свою эмигрант-литератор знает. Но вот речь зашла о российских собратьях, о воспоминаниях, о чужих судьбах. Могут спросить — как же относится здешний писатель к ремеслу своему в России: жалеет ли, что с Толстым не поехал, завидует ли дачам, автомобилям и тысячам?
Ответ простой (за себя): не жалеет. Каждый живет, как ему следует. «Сии на конях, сии на колесницах, а мы именем Господа Бога нашего». Одни банкиры и миллионеры, а другие пешочком или в метро. И без вилл. Это ничего. Зато вольны. О чем хочется писать — пишут. Что любят, того не боятся любить. Какой образ художника получили в рождении, какой дар у кого есть, тот и стараются пронести до могилы. В меру сил приумножить. А богатство, успех… Нет, зависти нет.
Есть другое. За многое мы жалеем собратьев наших. Жалостью не высокомерною, а человеческой. Мы желаем им хартию вольности, желаем тем из них, кто художники, а не дельцы, чтобы их художество могло процветать свободно. Чтобы страшный склад жизни не уродовал человека. Чтобы голоса стали людскими, а не граммофонными. Чтобы они ничего не боялись»{779}.
С Толстым в Париже Зайцев не встречался. «Фондаминский только и говорит, что о России, о большевиках, виделся с Алешкой. Передал Боре, что Толстой хочет с ним повидаться. Зайцев отказался»{780}, — записала В. Н. Муромцева-Бунина 19 июня 1935 года. А вот с Буниным виделся.