Окольный путь — это просто вспомогательный вариант искажения, о котором говорилось выше. Вы что-то видите, а перед глазами стоит воображаемое место где-либо еще. В результате то, что прямо перед вами, вы начинаете видеть через призму этого воображаемого где-либо еще. В подобной окольности и в искажении попросту проявляется неспособность соприкоснуться с настоящим и осмыслить его.
Некоторые из нас именно таким окольным путем и подходят к опыту, любви, самой жизни. Нам необходимо перенаправить наше презрение по иному маршруту, и только потом мы способны осознать, что то, что таится в нашем сердце, — никакое не презрение.
У фотографов это называется «параллакс». Да, предметы, находящиеся перед нами, изменчивы, но столь же изменчива и точка, из которой мы на них смотрим. Поскольку наблюдение само по себе — подобно памяти, мышлению, процессу письма, самоосознанию и в конечном итоге желанию — жест изменчивый, изменчивое движение. Мы снимаем кадр в надежде получить одну-единственную картинку, на деле же подлинная картина — это бесконечная совокупность изменчивых изображений.
После изгнания из Египта семья наша обосновалась в Европе, и мы, разумеется, очень удивились тому, что Европа, которую мы ошибочно принимали за дом, никакой нам не дом. После той самой репатриации мы попали в страну, которая оказалась куда более чужой и незнакомой, чем все то, что десятилетиями находилось у нас под самым носом в Египте. Неожиданно — а ностальгия сама по себе способна вызвать множественные искажения — мы начали тосковать по Александрии. В Европе нас тянуло ко всему, что напоминало об Александрии, — то есть в Европе мы искали определенные места, мгновения, извивы солнечного света, смазанные запахи морской воды, которые воскрешали утраченный Египет. Так вышло, что этот окольный путь замкнулся в кольцо и начал примериваться ко второму витку спирали.
То, что в Африке казалось нам скверным слепком с европейского подлинника, превратилось в ценнейший оригинал; слепки в Европе были повсюду, а вот оригинал утратился навеки. В силу занятного искажения поездки на Капри стали не только попыткой вернуть себе Египет и таким вот очередным окольным путем научиться принимать и — при хорошем исходе — любить то, что, на счастье или на горе, должно было стать нашим новым домом в Италии; то была еще и попытка научиться ценить тот факт, что давно чаемая репатриация наконец все-таки произошла. Это было все равно что зайти в теткин дом в Париже, встать у окна и спросить у нее: «Помнишь, мы однажды вечером смотрели на море и мечтали оказаться в Париже? Так вот, оказались».
Вот только Париж лишен всяческой ценности, если не воскрешать в мыслях — параллактически — его теневого двойника, Александрию.
Мы тосковали не только по Египту. Тосковали по мечтам о Европе в Египте — тосковали по Египту, в котором мечтали о Европе.
Ситуация запуталась еще сильнее, когда я перебрался из Европы в Америку. Не то что в мыслях моих Александрия оказалась в самом заднем ряду — ничего подобного; она осталась и навсегда останется, говоря словами Лоренса Даррелла, «столицей памяти». Просто стоило мне утратить Европу, как Европа снова овладела моими мыслями, причем теперь — с особой силой, поскольку Европа,
Параллакс — это не только смятение взгляда. Это отменяющее реальность, парализующее смятение души — когнитивное, метафизическое, интеллектуальное и в конечном итоге эстетическое. Речь идет не только о смещении, об ощущении неприкаянности одновременно и во времени, и в пространстве; речь о фундаментальном расслоении представлений о том, кто мы есть, кем могли бы быть, еще можем стать, кем стали, но не можем с этим смириться, кем не станем никогда. Ты принимаешь за данность, что не во всем похож на других, и, чтобы понять других, быть с другими, любить других и вызывать их любовь, нужно думать