Увидев над лужайкой красный огонек, и тут же забыв о нем, а потом, почувствовав приближение сна, Михаил лег на свою деревянную односпальную кровать и, аккуратно поставив рядом тапки, бывшие когда-то теплыми и пушистыми, почувствовал, что уходит в сон. В каминной трубе гудел ветер. Наверху раза два громыхнула Крутиха. Но вот Большую Синицу он не слышал. Спалось ему и сегодня плохо. Он начинал привыкать, что перед каким-нибудь ответственным делом не мог по-настоящему спать. Всё что-то беспокоилось в нем, словно карауля не то подвох, не то очередное, вдруг возникшее воспоминание. Вот, где-то на улице, будто мимо комендатуры, не глядя ни на кого, прошел Лямин. – Лейтенант Лямин, – окликнул его во сне Горошин, – Николай Петрович, – повторил он. А Лямин как шел, так и шел себе по той стороне улицы, и, миновав дом, который был напротив комендатуры, исчез. Потом появился Ракитин. И тоже будто близко, близко. И он, Михаил Горошин, все хотел заглянуть ему в глаза. Но ему это никак не удавалось. Они были будто прикрыты его темным, вьющимся чубом. Или их не было совсем. Во сне Горошин никак не мог объяснить себе это и, вглядываясь в сон, как в прошлое, не понимал, почему он никак не может уразуметь про Ракитина, про его глаза, а он, Ракитин, между тем, все дальше и дальше уходит. Конечно, если бы он проснулся, он не задавал бы себе таких вопросов, но он спал. Или ему так казалось. Потому что завтра он опять должен был хорошо выглядеть. А этого, как раз, и не получалось. Он беспокоился, перекладывал голову то направо, то налево, пытаясь сбросить с себя или выбросить изнутри себя то, что мешало ему быть завтра «красивым». И вдруг осознав во сне очевидное противоречие этой шутливой формулы «быть молодым и красивым», применительно к самому себе, он вздрогнул во сне. Быть молодым и красивым, ему, капитану Горошину – почему-то он видел себя в своем фронтовом звании – а не Ракитину или Лямину, еще не осознав временного сдвига, подумал он. И проснулся. И сел в постели, поглядев на часы. Было уже семь. Так или иначе ночь прошла. Дальше можно было не спать.
Прошло еще минут пять. И, осознав, что хоть плохо, но все-таки выспался, он встал и подошел к зеркалу. И то, что он там увидел, поразило его. Это было лицо человека, которое не отражало ничего, кроме недоумения. Он вдруг перестал понимать, почему, за что ему будут вручать награду – боевой Орден Красной Звезды, к которому его представил Лисёнок незадолго до того, как погибли ребята. А они – Ракитин, Лямин и все другие, шедшие с ним бок о бок четыре с лишним года, вынесшие на себе все и погибшие по его вине? Ведь не отпусти он тогда этого немецкого мальчишку, они не погибли бы в расположении своей части. И не важно, что Лисёнок приказал отпустить, и никогда потом от этого не отказался. Он, Горошин, должен был поговорить с ним еще и еще. Ему и в самом деле было видней, как говорил Лямин. Но он не сделал этого, повинуясь Приказу. И произошло непоправимое. Как он был рад, что Орден не вручили ему тогда. Думал, отменили. Оказалось, просто потерялись наградные документы. Зачем же опять, через столько лет, думал Горошин, чувствуя, что с каждой минутой в нем становится все больше правды, все больше сопротивления и нежелания получать эту награду.
Но он все-таки привел себя в порядок. Он долго мылся, энергично расфыркивая вокруг себя холодную, из-под крана, воду, тщательно, и тоже долго, брился, потом, уже одетый, принялся медленно шагать по квартире – в кухню, в комнату, в прихожую. Подошел к фотографии отца. Долго смотрел на него. Он бы понял, подумал Михаил. И он бы – то же, взглянул он теперь на фотографию сына. Мельком посмотрев на лужайку, и, убедившись, что там все в порядке, присел на стул, словно перед дальней дорогой. Через несколько минут постучали.
– Андреич, Андреич, – громким, визгливым голосом кричала Крутиха.
– Спишь, что ли? К тебе военные тута, – с большим почтением проговорила она слово «военные». И Горошин удивился тому, сколько модуляций в голосе может вызвать к жизни это, казалось бы, обыкновенное слово.
– Военные, говорю, тута, – так же громко опять сказала Крутиха, стоя за дверью. Михаил открыл дверь. На пороге стояла Крутиха в кокетливом, розовом, стеганом халате, до колен, в толстых, домашней шерсти, белых носках и уже потерявших глянец галошах. А яркий малиновый берет, который почему-то всё время передвигался по ее почти лысой голове, удивительным образом вписывался в эту диковинную, необъяснимую гармонию, которая, казалось, имела и свои необъяснимые законы. То и дело, поправляя берет, сдвигая его с одного места на другое, и, казалось, очень умело заполняя этим движением паузы в словах и, должно быть, в мыслях, Крутиха улыбалась.
– Гляди! – в подтверждение своих слов сказала Крутиха, показав глазами на приближающегося по дорожке к дому лейтенанта. У калитки стояла машина, и вышедший из неё сержант пробовал ногой колесо – не обмякло ли.
– За вами, товарищ полковник, – сказал лейтенант, козырнув Горошину, – Вот, военком машину прислал.