— Дорогая, ваша дружба с графиней Юлией становится притчею во языцех. Не скрою, она и мне вредит, и нам всем, — размеренно-тихо говорил Сергий Семенович. — А этот ваш мистицизм новомодный, — он не очень пристал молодой и замужней даме…
Все еще очень красивое бледное лицо дядюшки со множеством тончайших морщинок на подбородке и возле похожих на нитки губ вздрогнуло вроде нервно, однако это только карету на повороте чуть занесло.
— Да-да, Алина, стоит подумать ведь и о нас, которые вас взрастили! — поддержала его тетушка, но глазки ее в набрякших мешочках век забегали, а черные букли под током из пышных розовых перьев затрепетали, точно были свои, а вовсе не накладные.
— Вы воспитали меня чудесно! — горько вырвалось у Алины. В это новогоднее утро она особенно живо вспоминала весь прошедший год, — такой бурный, так многое изменивший в ее судьбе! Год назад она жадно читала письмо Мэри с отчетом о новогоднем приеме в Зимнем дворце; теперь она сама ехала на этот прием в качестве замужней дамы, в брильянтах, перьях и жемчугах. И он, ее супруг, с круглой румяной физиономией и в золоченом мундире с красным бархатным воротом, блестящий, как елочная игрушка, сидел напротив нее в карете.
Алина тотчас подумала, что и тот, другой, будет в черно-белой и золотой толпе камер-юнкеров, — взбешенный, нелепый среди мальчишек… Все же настроение ее стало намного лучше при мысли о нем, — морозное утро с розовым небом, лиловым снегом и белым паром, валившем от лошадей, — все это показалось праздничным и каким-то особенно, по-новогоднему чистым, точно могла начаться новая, куда как более светлая, полная надежд жизнь. Надежд? Но разве любовь не есть всегда надежда на счастье, — и всегда, всегда ослепленье, всегда забвенье о том, как все это мимолетно, неверно и противно обыденности, которая одна и есть основа земной этой жизни…
— Ты уверуешь в бога когда-нибудь так, что я стану тебя бояться! — сказала вчера Жюли.
— Меня? Бояться?!
— Конечно! Ты так отдаешься порывам чувств, что однажды устанешь разуверяться, измучаешься и найдешь покой только в вере. Но что делать мне, бедной, которая так любит земную жизнь? Я для тебя стану пошлая грешница, — но может быть, ты окажешься и права… А жаль, что я не смогу быть совершенно искренней в нашей церкви… Между прочим, твой Пушкин верует! Он как-то сказал мне, что не верить в бога — это все равно, что уподобляться народам, которые полагают, будто мир покоится на носороге. А ведь в молодости его сослали как раз за неверье!
— Ты сама говорила, что умней его у нас не найти. Выходит, он прав. Как же ты не веришь сама? Ах, душа моя, так нельзя: нас всех воспитали в религии наших предков, — стало быть, нам также в ней жить, с ней умереть…
— Ну, по предкам я могу быть не одной православной, но также и католичкой, и лютеранкой и, бог еще знает, кем… К тому же меня воспитала нянька, по крови полуцыганка.
— Уж не веришь ли ты в бога цыган, ежели он у них есть, конечно?
— Как знать?.. В судьбу я, и правда, верю. А кстати, на ладони у тебя ясно видно, что ты будешь мешать судьбам осуществиться.
И прибавила странно-серьезно:
— Но запомни, это ему — возмездье!
… Алина вспомнила эти слова, когда карета уже выезжала на простор Дворцовой площади.
— Так обещайте нам, что хотя бы в свете вы не станете афишировать вашей дружбы с мадам Самойловой!
— Афишировать я не буду, — сказала Алина почти машинально и вдруг усмехнулась горько. — Вокруг столько отличных учителей, которые учат не афишировать!..
И Базиль, и дядюшка, и даже тетушка (которая, впрочем, вряд ли что поняла) с изумлением от такой дерзости разом уставились на Алину. Однако ж дядюшка принял вызов. Усмехнувшись одними губами (знак великого гнева), он молвил размеренно и спокойно:
— Увы, мы не пиитические натуры, чтобы своих грехов не скрывать. Мы вынуждены считаться с людьми, а не с одними своими желаниями.
И оборотился к жене:
— Сказывал ли я тебе, дорогая, какую смешную штучку поведал мне давеча посланник голландский? Говорят (барон в это, конечно, не верит), — однако же кричат упорно, будто бы Пушкин спит со свояченицей своей фрейлиной Гончаровой?
— Какие ужасы! С невестой д'Антеса, с Катрин?
— Да нет же, со старшей, с Александриной…
— Да откуда ж посланник знает?
— Душа моя, сын его — теперь почти член пушкинского семейства…
Алина хотела что-то сказать, — но карета остановилась. Толстый камер-лакей в алой придворной ливрее отбросил подножку и распахнул дверцу. Ударило холодом и ярким сверкающим светом.