Вальс тут кончился, но почти тотчас начался бесконечный котильон, который танцевать в этакой теснотище было все-таки мудрено.
— Однако и супруг ее такой же ведь сумасброд! Он стал государя благодарить за головомойку своей жене, и как! «А я ведь, государь, каюсь, думал, что и вы за ней тоже…».
— Так и сказал?! — вскричала Алина в восторге.
— Ну как-то так или этак… А вы все еще читаете стихи этого человека!
— Откуда ж вам знать, что я читаю? — вспылила Алина. И, оставив Полетику с полуоткрытым от изумленья ртом, вышла из залы.
«Как хочется мне в деревню! — думала, бродя по гостиным, Алина. — Там свобода, цветы, — пусть не сейчас, пусть только летом; но там нет этих злых и любезных лиц, нет этих ужасных, докучных сплетен…»
В зимнем саду, совершенно пустом, она взяла из вазы букетик фиалок. Но он был мокрый, противный, — Алина вернула его на место.
«Ах, покоя мне нет и сегодня! — подумалось ей. — И отчего это Базиль так зловеще много танцует нынче? Он увлекся дамами, наконец?..»
Алине представилось, что Базиль изменяет ей, — она рассмеялась невольно.
Кто-то вошел в зимний сад, Алина тотчас скрылась в увитой плющом беседке. Но за плеском близкого фонтана она едва различила знакомые голоса.
— Стреляться с пяти шагов?!
— Да, мой милый, он кровожаден, этот русский варвар…
— Но друг мой, я так за тебя боюсь!
— Я его проучу, конечно!
— Мне страшно: вдруг я сейчас целую тебя в последний раз?..
— Ах, пустое, пустое, папа!
Нацеловавшись, они ушли.
«И всюду страсти! — подумала Алина с грустью. — Бог поставил меня свидетельницей многих событий. К чему? Ах, жизнь моя — почти как звездчатый потолок Машеньки Разумовской: нарисованные светила… Жюли вот верит в судьбу, — хотя это, может быть, один предрассудок… Бог? Но это так огромно, что простой человек вряд ли сможет понять. Лишь отдельные его указания слышим мы в шуме жизни, — однако кара следует от него за любой проступок… И что остается тогда нам в этом пустом и ветреном, и таком ведь жестоком мире? Но с кем же стреляется этот пустой и недобрый мальчик?.. Что за глупость — стреляться таким молодым еще! Он же погибнуть может…»
«Вернувшись в залу, я увидела, наконец, его. Пушкин о чем-то говорил с очаровательным атташе французским д'Аршиаком. О, если б не Пушкин, я наверно влюбилась бы в сего обаятельного виконта… Пушкин был необычно весел, и виконта, казалось, он тормошил. Ах, слава богу, — все, кажется, улеглось…»
Алина принялась размышлять о Пушкине сонно, уж машинально. Как переменчив и странен нрав гениального человека!.. Но как он бывает сердечен, мил несказанно!.. Только вот не с Алиной, — с другими. Достойными ли, однако?
Возможно, она кажется ему некрасивой. Но вряд ли, вряд ли. Скорее, тень дядюшки лежит на ней, — зловещая для поэта тень… Однако Базиль отчего-то кажется ей еще опасней. Как он веселился вчера на балу, наглец! Наглец? Ах, почему же: просто голос совести для него так же странен и дик, как пение цыганки для блистательной Каталани…
«А было бы интересно — размышляла меж тем Алина — ежели бы в угоду какой-нибудь романтической — пусть мечте — Пушкин захотел бы проникнуть в их дом. Воображаю: я с бала вернулась, — он меня за ширмами ожидает. А я весь вечер гадала: придет ли? Пришел! Явился… Все стихло в доме, и мы одни… Что скажем тогда друг другу?.. А утром Глаша поможет ему уйти незаметно, — и он, как Германн его, мимо дядюшкиной опочивальни… Но Германн Лизу, кажется, не любил?.. Ах, отчего он мною пренебрегает?..»
Что-то шевельнулось в углу у двери. Алина вздрогнула, открыла глаза, — но в темноте ей все казалось, что она, может быть, спит еще, что идет снежною, бесконечною целиной вслед за черным то ли монахом, то ли — возможно — чертом…
Отчего-то Алина вдруг поняла, что там, у двери был он, Базиль.
И Базиль угадал, что она проснулась. И он сказал спокойно и как-то сонно, — а может, сон все-таки продолжался?:
— Мадам, ваш Пушкин ранен, и преопасно.
Но помолчав, Алина вдруг рассмеялась звонко:
— Пушкин? Ранен?! Ах, вы злой, — о, лживый вы человек!..