Корнилов придумывает себе развлечение: он издали должен угадать рисунок гравировки.
— Евсей, гляди! — кричит хозяин глуховатому сторожу музея. — Вон на том графине грани бровкой сделаны.
— Так, ваша милость, — подтверждает сторож.
— Дальше гляди. Бокал на витой ножке с медальоном райком гравирован?
— Верно! — кричит сторож, увлекаясь придуманной барином игрой,
— Кувшин с серебром — а-ля грек, ваза синяя гравирована листом, кубок алмазной грани — королевского рисунка, — перечисляет Степан Петрович.
— Ан нет! Ошибка ваша, барин. Не королевский — графский узор на кубке! — возражает сторож.
— Врешь, королевский, — раздраженно ворчит Корнилов, подходя ближе. Заметив свою ошибку, Степан Петрович хмурится. Замечает он и пыль на полках. Раздумывать хозяин не любит — бьет сторожа наотмашь.
— Опять ни за чем не следишь, старый черт! Это что? Грязь! Языком заставлю лизать! Сидит, дармоед, пыль смахнуть не может.
— Батюшка-барин, не гневись, — размазывая по лицу слезы, бормочет сторож. — Боюсь, рука нетвердая, а вещи-то дорогие. Долго ли до греха? С кого спрос, коли разобью? Все с меня, грешного.
Корнилов не слышит оправданий. Угрюмо проходит мимо сокровищ музея. Даже любимый винный сервиз, в семи бокалах которого заделаны нежно вызванивающие музыкальную гамму серебряные бубенцы, не радует Степана Петровича, проклинающего в душе ветер-шалоник. А он все так же гудит и швыряет с силой песок в окна корниловского дома.
Делать на заводе было нечего, но и домой Кириллин не спешил. Просидев часа два в гранильной, наговорившись с мастерами о своей поездке в Петербург, Александр Васильевич вспомнил про Гутарева и решил заглянуть к нему.
Едва лишь вышел во двор, в лицо ударило облако белесой пыли. Кириллин невольно закрыл глаза и закашлялся.
— Что, не нравится наша похлебка? — спросил чей-то насмешливый голос. — Она, брат, потроха все вывернет.
— Вам и в шалонный день покою нет, — заметил Кириллин, подходя к дощатому сараю, покрытому густым слоем белой пыли.
— Здесь, как в аду, порядок строгий: день и ночь в котле кипи, — отозвался все тот же голос. — Нам отдыха нет.
В составной мастерской в густой пелене пыли двигались белые тени. Высеянный решетами песок лопатами перемешивали с толченой известью, поташом и содой. На бровях, ресницах и бородах пыльный налет шихты лежал, так же как и на всем лице, плотно, словно гипсовая маска. Под ней виднелись равнодушные усталые глаза. Подростки и женщины, прикрывая от ветра шихту тряпками, везли на тачках полные короба. Пышущие зноем печи ждали этой тяжелой белой пыли, наполнявшей короба. В печах шихта превращалась в стекло, в узкогорлые графины, вазы, бокалы.
Когда дул шалоник, стекло в печах не варилось и шихта была не нужна, а все же ее везли в гуту тачка за тачкой.
— Гоняют как окаянных, а там короба стоят, — ворчали женщины, возвращаясь в составную.
Старший гончар прикрикнул на них, и все умолкли. «Сатану Сатаневича» в составной ненавидели и боялись. Старший гончар не жаловался управителю и приказчику, а расправлялся со всеми своим судом.
— Чего ты гоняешь их, Кондрат Кузьмич? — заступился за женщин Кириллин. — Они верно говорят: сегодня шихта не понадобится.
— Ты иди, родимый, куда шел, без тебя разберемся, — сухо оборвал старший гончар. — С меня требуют, и мне отвечать. Нам ведь поблажек нет... Мы по ярмаркам и Питерам не гуляем.
Кириллин вспыхнул, но молча пошел дальше.
В гуте народ тоже томился от вынужденного безделья, хотя на первый взгляд казалось, что работа кипит по-обычному. Из печей выбивалось дымное пламя, и сизый чад слоился над цехом.
Гутарева не пришлось долго искать. Он сидел на опрокинутом коробе и ел размоченный в воде конопляный жмых.
— Здравствуй, Василий, — сказал Кириллин, присаживаясь рядом.
— Здорово, коли не шутишь, — угрюмо ответил гутеец, продолжая жевать. — Угостил бы, да боюсь, не понравится тебе моя закуска.
Кириллин, подняв тонкий березовый хлыстик, задумчиво чертил по пыльному полу.
— Хлеба-то что же не возьмешь у меня? — спросил Александр. — На хлеб обижаться нечего. Прости, погорячился прошлый раз.
— Ничего, — неопределенно протянул Гутарев. — Своего хлеба нет — у людей не наешься. Прежде, у Поливанова, хоть два дня на себя могли работать. Посевы были. С грехом, а все же к земле лепились. Здесь уже не то. Ни отдыха, ни срока тебе... И смерть-то про нас забыла.
— Что накликаешь на себя?
— Да уж лучше бы... один конец.
Кириллин вздохнул. Поднявшись, он напомнил:
— Заходи вечерком. Возьми хлеба-то.
— Ладно, там видно будет, — равнодушно сказал Гутарев.
Прекращался шалоник, и все возвращалось к прежнему.
В овраге за поселком ломали известняк. С речки тянулись подводы с песком. Около поселка они встречались с обозами, подвозившими дрова. Жизнь входила в привычную колею.
Год от года все больше разрастался завод. Не две, как при отце Степана Петровича, а восемь варочных печей отравляли дымом воздух в поселке.