Гранильщик был еще жив, когда стоявшие вокруг него родные шепотом заспорили о чем-то. Василий, с трудом подняв на них укоризненный взор, устало прохрипел:
— Помолчите малость. Дайте хоть помереть-то.
Жена заголосила, бросилась к нему, а он, громко охнув, вытянулся и застыл. Теплые лучи заката упали на бледное лицо покойника с синеватыми глубокими впадинами глаз, прикрытых медными пятаками.
Похоронили отца на погосте под дикой яблоней. Хозяином в доме остался малолетний Санька.
…Снились хорошие сны: пестрые птицы летали и звонко пели над лесом, над рекой, журчавшей в тишине, и завороженный лес стоял тихо, словно боясь помешать радостной песне весны.
Санька не понимал, как он попадал сюда. Грязный, уставший от работы, появлялся в лесу мальчишка, и чаща радушно принимала его под свой шатер. Ласково рокочущая река смывала с лица пыль и копоть. Утомленный зноем, он жадно пил светлую воду, и от этого, казалось, уставшее тело наполнялось небывалой силой. Находил силач Санька около речки сверкающую глыбу, которую нельзя поднять человеку. Вынимал из своего мешка зубило, срубал у глыбы большие грани, и оттого что силен и опытен был мастер, ярче солнца загоралась льдистая прозрачная глыба, и все отраженное в ней вдруг оживало. И не простой это был камень, а волшебный хрусталь, в котором видны и голубое небо, и зеленые деревья, и сверкающая серебром речная струя. Лежал хрусталь на берегу, и трудно было понять, где река отделялась от стекла, которому мастер подарил игру граней.
Рука матери тянула за вихор. Открывая глаза, Санька слышал ворчливый голос:
— Морду-то сполоснул бы, прежде чем дрыхнуть. Встань!
Санька вставал, равнодушный к ворчанию матери. Никакая брань, никакие обиды не могли задеть спрятанного в глубине сердца. Там все так же пела говорливая река и небо отражалось в сияющем хрустале, созданном рукой мастера.
— Что ты как опоенный ходишь? Мороку на тебя, что ли, напустили? — спрашивала мать.
Санька молчал и думал о своем. С нетерпением он ждал дня, когда встанет у гранильного камня. Мальчик ясно представлял себе, как обретет его хрусталь ту удивительную прозрачность и тот волшебный блеск, который мерещился ему во сне. Но в гранильную Саньку не послали. Целых три года он вместе с другими подростками работал в составной, подносил песок, сеял его решетом и горько вздыхал. Казалось, так пройдет вся жизнь: серые бревенчатые стены составной мастерской, запорошенные белой пылью шихты, хруст песка на зубах. От едкой пыли гноились глаза... Похожие один на другой, как тысячи песчинок, падающих из решета, бесследно пройдут дни, и так бесследно пройдет жизнь.
Казалось, не было никакой надежды, но приятель покойного Василия Кириллина Ермолай Левшин, хлопотливый, сморщенный, как высохший гриб, старик, однажды поманил к себе пальцем Саньку и спросил:
— Примечаю, на колесо тебе хочется?
— Не берут меня, дяденька Ермолай, — грустно ответил Санька.
— Погоди, поговорю с управителем. Родных у меня нет, а учить кого-то надо. Только смотри — не баловать. Я баловства не терплю.
Зимнее солнце заглядывало в стекла. За окнами стояли опушенные серебром сосны. Стояли тихо, словно боясь растерять хрустальные серьги инея.
В жарко натопленной избе на широкой лавке сидел мальчик. Перед ним на столе лежали полоски бумаги, сухой мох, солома и перья. Из этих небогатых материалов, наклеенных на стенке стакана, мальчик создавал удивительный рисунок. Среди листьев и цветов виднелись невиданная птица, причудливые цветы. Санька украшал хвост птицы, отливающий синью.
Увлеченный работой, маленький художник не слышал, как взвизгнула дверь. Вошла мать. С ней пришел Ермолай Левшин.
— Ах, беспутный! — закричала Варвара. — В церковь не пошел, говорил, недужится, а сам у окна раздетый сидит. В могилу он меня сведет! — пожаловалась гостю мать.
— Не ругайся, Варвара, — сказал Ермолай. — Не мешай. Ну-ка, Санек, показывай, что устроил.
Бережно взяв из рук ученика стакан, старый мастер сдвинул брови и стал разглядывать притаившуюся в цветах птицу.
— Мудро сделано, — негромко заметил Левшин. — Понятие есть, а с понятием все можно достигнуть. Барину надо бы показать твой стакан, Саня. Хозяин у нас любит такие выдумки. Может, от этого стакана тебе иная дорога в жизни будет.
— Эх, Ермолай Филиппыч, — горестно сказала мать, — какая уж там иная дорога. Одна маета.
— Смышленый парнишка Санька, а смышленому легче жить на свете.
— Не пристало нам смышленостью гордиться, Ермолай Филиппыч. Сатана гордился — с неба свалился, фараон гордился — в море утопился, а мы гордимся — куда годимся?
— Придет его пора. Станет мастером — по-другому жить будет.
— И так и этак доконает фабрика. Мой Василий какой сокол был, а исчах, ровно свечка. Эх, Ермолай Филиппыч. Губит человека барское стекло. Иной раз укладываешь в короба хрусталь и думаешь: слезами ты нашими высветлен, окаянный. Тонки да звонки вазочки, и весу в них мало, а человека гнут.
— Ничего не поделаешь. В поте лица трудиться положено, и послан нам труд богом с проклятием. Но ежели полюбит человек свой труд, легче ему жить.