Боканов усмехнулся: «Ишь, расфилософствовался», но решил, что дневник будет вести для себя, без скидок «на глаз начальства», не приглаживая мыслей.
«Перспективный план перевоспитания», — написал и жирно подчеркнул написанное Боканов.
«Приучить Ковалева сдерживать себя путем…»
С ожесточением перечеркнул.
Недовольно подумал: «Сначала надо проникнуть во внутренний мир мальчика, а потом планы перевоспитания намечать». Одевшись, Боканов долго стоял на веранде. Вспомнил сегодняшний разговор с генералом: «А я, правду сказать, товарищ капитан, еще в прошлом году хотел карцер ликвидировать. Он у нас пустовал. Не поторопились ли вы прибегнуть к его помощи?» — «Дисциплинарное право дано для того, чтобы его использовать», — ответил Боканов. — «Конечно, и я за разумную строгость, — сказал генерал, — но, признаюсь, весьма уповаю на чуткость и дальновидность воспитателя, на его терпеливость…»
Ветер донес звуки трубы.
«Третий урок начинается», — подумал Сергей Павлович и решил пойти в училище: часа через два он должен был проводить занятия. Как и каждый офицер-воспитатель, Боканов преподавал в своем отделении военные дисциплины.
Перед обедом в спальне первой роты было шумно. Ковалева после уроков опять отправили в карцер. Сутки ареста заканчивались в 21.00. К вчерашнему событию воспитанники отнеслись по-разному, но большинство сходилось во мнении: капитан уж больно крут. Сначала, после происшествия, осуждали Ковалева, теперь же многие склонны были видеть в его аресте проявление деспотизма офицера.
— Не вникнул и рубанул, — осуждающе сказал о капитане Семен Гербов, широкими стежками подшивая подворотничок к гимнастерке. Утром он не успел этого сделать, поэтому сейчас торопился и поглядывал на дверь, опасаясь появления старшины.
— Ну, если каждый начнет кулаки в ход пускать… — возразил Андрей Сурков.
— Кому в наряд — дрова пилить, после обеда сразу одевайся, — напомнил Лыков. — А все же напрасно Володьку посадили, — посочувствовал и он.
ГЛАВА VIII
Боканов познакомился с капитаном Беседой в офицерской столовой. Как-то во время обеда они сели за один столик, разговорились о работе и сразу почувствовали расположение друг к другу.
Боканову понравился этот немного располневший, но подтянутый офицер, коренастый и, казалось, как-то особенно устойчиво чувствующий себя на земле. У Беседы было детски-округлое, сохранившее летний загар лицо, мягкий рокочущий говорок и манера чуть растягивать слова.
Описывая Илюшу Кошелева, он так убедительно произнес: «Че-е-рненький, вроде меня», что Боканов ясно представил себе черненького мальчишку, наверно, с таким же, как у Беседы, овалом лица и такими же умными, живыми глазами.
С людьми Алексей Николаевич Беседа сходился легко, и Боканову стало казаться, что они давнишние знакомые.
Пообедав, оба воспитателя зашли в соседнюю со столовой комнату, сели на диван, закурили, причем Беседа долго набивал табаком трубочку, похожую на бочонок, и продолжали неторопливый разговор.
— Я железную дорогу в первый раз увидел, когда мне двадцать лет было, — словно сам удивляясь, рассказывал Беседа. — Темный рос. Кое-как три класса окончил. В двадцать третьем году в комсомол записался. У нас в деревне тогда только один коммунист был — председатель сельсовета Спиридон Захарьевич Титков. Собрал он как-то раз молодежь и спрашивает: «Кто в комсомол запишется?» Объяснил, что это значит — комсомол… Молчим. Боязно было при всех встать и сказать: «Я в комсомол пойду». Так и разошлись. А я догнал председателя у маслобойки. «Запиши…» — говорю тихо. Как узнали об этом на селе, дразнить стали. Вот один раз я решился: пройду прямо по главной улице с поднятой головой. Силу в себе почувствовал! — усмехнулся Беседа. — Иду, навстречу парни сельские… Семка Рогач кричит: «Эй, безбожник!» Я остановился, посмотрел на них и говорю: «Вот вы — люди верующие, а как поступаете? Я ведь вашей веры не поношу. Эх, вы божественные…» С той поры не трогали. Старики подзывать стали, чтобы газетку почитал. А через год в сельсовет избрали. Вскоре время подошло в армию идти. После нее в город попал, на завод, учился на рабфаке, потом в пединституте. Я иной раз сам удивляюсь: «Да неужто это ты, Лешка-лапотошник, капитаном Красной Армии стал?»
Он помолчал, попыхивая трубкой, и виновато сказал:
— А на фронт не пришлось попасть…
Это было его больным местом. С первого дня войны он писал начальству рапорт за рапортом, мучился и стыдился, что «такой битюг, а отсиживается в тылу», — сначала в пехотном училище, потом вот в Суворовском. Но его не отпускали, сообразуясь с интересами дела, и капитан завидовал фронтовикам, считал себя горьким неудачником и неоплатным должником перед Родиной. Сколько бы он ни работал, — а работал он очень много, — ему казалось это недостаточным, ничтожным по сравнению с тем, что делали сейчас для Родины советские люди на фронте. И он с еще большим ожесточением набрасывался на работу.
Временами Беседе казалось, что суворовцы думают о нем пренебрежительно, потому что у него не было орденов.