Стиснув зубы и притушив готовую вырваться ответную резкость, Ковалев молча козырнул и медленно вышел в коридор.
— Грубиян, грубиян… что я — место просижу? — оскорбленно шептал он, спускаясь по лестнице, и до слез было обидно за себя. Но обиду несколько смягчала мысль: «Все же я держался с достоинством и если бы капитан Боканов видел все это со стороны, остался бы доволен».
Дело, конечно, не в картинах и коврах офицерской комнаты. Затрагивалось какое-то право, — может быть, неписанное, но поступиться им не хотелось, а главное — обидны были резкость, нетактичность лейтенанта.
Ковалев обратился к коменданту вокзала, и тот, удивленно подняв седые брови, сказал:
— Да, пожалуйста, отдыхайте…
— Я попросил бы вас дать на это письменное разрешение, — вежливо, но настойчиво сказал Ковалев.
Комендант пожал плечами, однако, записку написал, подумав: «Может, их там, в суворовском, учат все точно оформлять».
Ковалев возвратился на второй этаж. Минут через пятнадцать, откуда-то появившийся молоденький лейтенант снова воинственно налетел, звеня шпорами:
— Вы опять здесь?
Но, прочитав разрешение своего начальника, недовольно пробурчал — Баловство! Изнеженность! — и скрылся.
В полночь Володя пошел все же ночевать вниз. Принципиально. И, укладываясь, — цедил кому-то пренебрежительным топотом: «Плевать я хотел на удобства!».
Он крепко спал, почти до самого прихода поезда.
Казалось бы, после отпуска с его вольницей, домашней уютностью, не захочется спешить в училище, но Володя горел от желания поскорее увидеть товарищей, офицеров, с головой окунуться в привычную обстановку военного быта — с часовыми под грибками, штурмами населенных пунктов, дневальством, подъемом по тревоге.
Ему дорог стал этот уклад лагерной жизни, ее романтика и воинственность: дежурные пловцы у реки, команда офицера на стрельбах: «Смена на огневой рубеж!», торжественная зоря с фанфарным сигналом «повестки», ракетами, залпами из пистолетов и винтовок…
Через час после приезда в училище Владимир попутной машиной отправился в лагери — в двадцати километрах от города. Еще издали, стоя в машине, Владимир увидел полотняный городок на живописном берегу медлительной реки и сердце его радостно забилось.
Палатки приветливо белели в тенистой рощи. Вот кто-то в одних трусах бежит к реке. Да это Семен!
— Сема! Сема! — что было сил, закричал Ковалев, и Гербов оглянулся.
Машина остановилась. Владимир перемахнул через борт ее, крикнул водителю — Спасибо! — и побежал навстречу Семену. Они с такой радостью бросились друг к другу, так бешено тискали один другого, что можно было подумать — не виделись месяцы.
— А Я койку тебе занял рядом со своей, — сообщил Семен Володе и повел его в палатку.
Немного позже, после того как Ковалев доложил о своем приезде командиру роты и воспитателю, они с Семеном уединились. Семен стал рассказывать о своей деревне, товарищах, с которыми был в партизанском отряде, о дедушке Платоне.
— Представляешь, какой старик! — с гордостью говорил Гербов, поднимая крутой, тяжелый подбородок и мечтательно глядя поверх головы Володи, — на прощанье обнял меня, борода седая… до пояса… обнял и напутствует: «Будьте смелыми и верными!» Это он всем нам…
В разговоре, не придавая особого значения вопросу, Семен поинтересовался, смешливо прищурив глаза:
— Как твоя соседка поживает… студентка?
Ковалев хотел было рассказать все подробно, но что-то удержало его, скорее всего опасение показаться человеком рисующимся: вот, мол, какой я хороший.
— Не знаю, — отмахнулся он и подумал: «Интересно — Галинка в городе?»
…Геннадий Пашков возвратился в училище с шестидневным опозданием, предусмотрительно обеспечив себя справкой о том, что болел. Это мало кого удивило. Известна была склонность «Гоши» к частым посещениям санитарной части. На этот раз в справке болезнь именовалась значительно и малопонятно — гастроэнтероколит. Но Геннадий мало походил на больного: круглое с нежной кожей лицо его розовело. Взвинченный летними впечатлениями, Пашков то и дело, возбуждение приглаживая едва заметный ежик, расправляя гимнастерку вокруг ремня, рассказывал о новой легковой машине отца, о мотоцикле и еще, шопотом, с озиранием по сторонам, — о своих сердечных «победах», и трудно было понять, где кончалась правда и начинались бахвальство и вымысел. Внешне высокомерие Геннадия проявлялось в том, что он, словно что-то разглядывая, отворачивал голову в сторону при встрече со старшиной, лишь бы не приветствовать его, а капитану Волгину, из второй роты, на предложение застегнуть воротничок гимнастерки, — обидчиво скривив припухшие губы, ответил небрежно:
— Виноват… учту ваше замечание…
Линейка — место построения рот в торжественных случаях — пролегала вдоль переднего края палаток.