— Господа! — Дербер, деятель областнической Думы, невысокий, упитанный, клином бородка, поднимается из-за стола с рюмкой в руке. — Господа, для вас не секрет, что в то время как мы, честные сибирские патриоты, — Дербер поклонился в сторону столиков, где сидели Второв, Ваницкий, Петухов, Михельсон, пароходчик-скупщик масла для экспорта — избранные делегаты Чрезвычайного съезда областников. Речь Дербера цветисто мягка, жесты приятно округлы. — Да, в то время как мы, честные патриоты Сибири, не щадя себя, прилагаем все силы к поднятию благосостояния коренного сибиряка, б то время как мы ищем пути, чтобы наша пшеница, наше масло, лес, кожи, мед могли свободно и максимально выгодно продаваться в Америке и Европе, в это самое время в Омске на так называемом Третьем съезде Советов Сибири обсуждаются планы предательства интересов Сибири, планы помощи Совдепам зауральской России, планы создания единой Совдепии. Поймите, меня, господа, единой Совдепии! Они хотят отправить наш хлеб в Петроград… в Москву… в заводские районы, мотивируя это тем, что там голод, не давая твердой гарантии компенсировать стоимость хлеба машинами, ситцем, железом. Господа, и чего бы стоила гарантия голодной Совдепии?!
Члены правительства Думы и господа приглашенные! — Дербер поклонился вначале сидящим вокруг него, потом приглашенным, Ваницкому, Михельсону, Второву, Петухову и остальным коммерсантам. — Господа, поздравляю вас с торжественным моментом рождения новой демократической, автономной Сибири. В этот самый момент в городах Сибири зажигается факел свободы. Он вспыхнул в Иркутске. Вы знаете это. А Канск, Красноярск, Ачинск, Минусинск, Новониколаевск, Барнаул поддерживают Иркутск, и в настоящий исторический момент над нами гордо реет знамя автономной Сибири. Наш сибирский крестьянин теперь волен распоряжаться своим хлебом, маслом, своим богатством так, как ему будет выгодней. Германия, Франция предлагают хорошие деньги за хлеб, Англия — за бекон. Мы не обязаны кормить нищий Питер и нищую армию большевиков. Сегодня мы присутствуем при моменте…
Неожиданно громко зазвонил телефон.
— Свершилось, — торжественно сказал Дербер. Перекрестившись, вышел из-за стола и, чуть наклонившись в сторону звонившего телефона, указал на него Михельсону. — Послушайте… что нам сообщают и… огласите…
«Позер, — горько усмехнулся Ваницкий, — но на этом первом этапе нужен или диктатор, или позер. Для диктатуры пока мало сил».
Мысли Ваницкого оборвал безжизненно деревянный голос Михельсона:
— С телеграфа сообщают… по всем городам Сибири совершенно спокойно…
Дербер протестующе замахал руками.
— Но в Иркутске?..
— Увы, и в Иркутске стало спокойно.
— Не может быть! — Ваницкий вскочил, выхватил трубку из рук Михельсона, приложил к уху и медленно опустил на рычаг. «Горев… золото… Значит, расчет был не верен?»
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1.
Наплакавшись, Филя уснул. Боясь разбудить сына, Ксюша старалась идти осторожно, но уставшие ноги задевали за кочки, оступались. Шагов через сто Филя снова проснулся и снова надрывно заплакал.
— Есть, Филенька, хочет? — остановилась и, пошарив под кофтой, достала грудь. Чмокнул Филя губами и отвернулся. Еще громче заплакал.
Много раз за сегодняшний день Филя припадал к материнской груди и, чмокнув, откидывал голову, плакал сильнее, чем прежде.
— Господи, да кого же ты делаешь? Неужто не видишь: маленький он? Пошто ты его мучишь? — Ксюша присела у края дороги на пень. — Баюшки, бай, баю бай, спи, не то придет бабай. Закрой глазки, закрой. Так-то, Филенька, лучше.
Хочется есть. Осторожно достала из кармана передника маленький сверточек, вынула из него кусочек черного хлеба. Засох хлеб и десны дерет, но сладок, как мед. И душист — даже кружится голова. Чем больше жуешь его, тем он становится слаще.
— Уснул, сыночка? Ну, пойдем потихоньку, Немного осталось, — с тревогой взглянула на сына. — Приболел? Уж лучше бы я.
Перед родами Ксюша твердо решила: рожу и убью. Приму на душу грех, но мой сын не будет девкиным подзаборником.
Рожала в зимнего Николу в чужой банешке. Счастье какое. Топили сегодня банешку и на полке тепло. Боялась крикнуть — услышат. Только руки кусала до крови. Металась, как зверь, и с каждым приступом боли все острей ненавидела человека, что еще не родился, но уже доставлял ужасную боль.
Родился. Закричал. Собрав последние силы, Ксюша протянула руки, чтоб задушить, и нащупала маленький теплый комочек, лежащий на окровавленной тряпке. Такой маленький. И, кажется, помощи просит.
Туманились мысли. Виделся луг, весь в ромашках и спокойная гладь пруда. И кувшинки. Ветер гнул к земле тальники и черемуху, но рядом шла мать. «Ты моя жизнь, мое горе и радость», — говорила мать.
Сняв кофту, Ксюша укутала сына. Прижала к груди и мысли стали прозрачнее. До утра просидела в остывшей банешке, а чуть рассвело, вышла во двор.
Помнит тропку сугробов, помнит, как открыла дверь в избу и, опустившись на лавку возле порога.
— Пустите сына погреть. Вот только родился.