Борис Лукич эти дни не выходил по утрам на крыльцо, не пел про широкую Волгу, не ходил купаться на озеро, а молча одевшись и наскоро позавтракав, уходил на весь день. Клавдия Петровна, не напившись чаю, садилась к окну и смотрела вдаль на дорогу, на зеленое заозерье, будто ждала оттуда кого-то, или, вздохнув тяжело, начинала молиться: «Укрепи нас, господь… да исполнится воля твоя».
Ксюша, как прежде, делала свою работу по дому. Слыша молитвы Клавдии Петровны, она тоже смотрела на длинноволосого бога на иконе в серебряной ризе и тоже молилась. Только по-своему: «Я сама устрою свою судьбу. Не мешай, ты, боже, позабудь про меня».
Понятно: свадьбы не будет. Ксюша лишняя в доме. Клавдия Петровна любит ее. Может быть, даже больше, чем прежде, и все же ей, Ксюше, надо уйти.
Вечером третьего дня Борис Лукич, вернувшись домой на закате, пытался незамеченным пройти в свою комнату, Ксюша встала в дверях, перебросила на грудь косу, затеребила ее от волнения и, стараясь улыбнуться, заговорила спокойно, как только могла.
— Я все понимаю. Все, видно, правильно. Одного я понять не могу: вы, Борис Лукич, сказывали, што у нас теперь все равны, могут жить одинаково, што девка, што парень. Я на вас, как на бога, молилась, каждое слово, как молитву, старалась запомнить, а выходит вы, вы… на словах-то герой, а на деле хилой, как вы таких на митингах называли?
— Ксюшенька, как ты можешь так с Боренькой говорить, — вскрикнула Клавдия Петровна и поспешила встать между Ксюшей и сыном.
— Я правду хочу услышать.
— Она права, мамочка. Очень права. — Борис Лукич кулем опустился на стул. — Человеческие предрассудки, а тем более людская молва сильнее нас. Не сердись, пожалуйста, Ксюшенька, если можешь. Я очень люблю тебя, уважаю, но я человек. Видимо, самый обыкновенный.
— С чего мне серчать-то. От вас я много слышала про хорошее, про свободу. Спасибо. Вот она и пришла ко мне, эта ваша свобода, выбирай любую дорогу и катись по ней на боку. Прощайте, Борис Лукич, может, еще и свидимся. Где Вавила не знаете, часом?
— Честное слово, Ксюша, не знаю. Вот честное слово.
— Ах, господи, хоть бы хлеба кусок взяла на дорогу, — сетовала Клавдия Петровна, когда минула минута тревоги.
Ксюша тихо, бесцельно брела по улице навстречу закату. Поравнявшись с избой Ульяны, остановилась, Сюда приезжает второй жених. Он любит ее сильней Лукича, но… Людская молва сильней человеческих чувств. Уж если старик отказался жениться, так о чем еще думать. Прощай, Ульяна, прощай, Иннокентий… прощай, Камышовка.
1.
«Чудом спаслись, — подумал Вавила. — Девятого января на Дворцовой площади дядю Архипа убили. Я рядом шел, а остался живым. С каторги бежал — пули конвойных свистели над головой, но только плечо задели. В забое двоих давила земля. Михей в могилу ушел, а я жив остался. И вчера на митинге ударь кто-нибудь сильней по голове и — конец. До чего же, после того как смерть обманул, жизни радуешься. Каждой косточкой ее чувствуешь».
— Эх, я на горку шла, эх, тяжело несла… — запел вдруг Вавила.
Отправляя сюда, на степь, Петрович сказал:
— Тяжело тебе будет.
— Куда уж еще тяжелее, — усмехнулся Вавила, вспоминая вчерашний митинг.
«Притомилась, притомилась, пригорюнилась…»
Напев в груди звучал все тише, как будто певший уходил все дальше и дальше, а слова Петровича звучали все громче:
— Больше, Вавила, послать нам сегодня некого, а принести большевистское слово в деревню надо. Помнишь, как Ленин писал: сейчас крестьян завоевать — самое важное дело. Как люди будут, пошлем тебе в помощь, непременно пошлем, — сказал на прощанье Петрович — а покамест держись.
— Держался, покуда мог, — сказал себе Вавила, — а теперь… Эх, буду крепче, чем прежде, держаться.
Это были, пожалуй, самые тяжелые дни для Вавилы с Егором за все время между двумя революциями.
— А может, так надо, штоб время от времени жизнь тебе морду кровила, — рассуждал позднее Егор. — Не сладок хлеб, што всегда на столе. Шанежку тогда хочется, а за шанежкой — жарена снега. А вот день хлеба нет, второй день «и крошки и найдешь на полке корочку, разжуешь ее — и, боже ты мой, такая сладость на языке. Куда там шаньги аль пирог, аль даже яишня с салом. Смотри, до чего хороший у нас балаган. И ночью тепло, и днем-то просторно, а озеро впереди — прямо ширь несказанная. А за озером Камышовка, язви ее побери, и там хорошие люди.
У этого шалаша, у костра-невелички и собирались ночью члены Совета, рядили, как дальше жить. А в одну из ночей собрали и деревенскую бедноту.
— Товарищи! А вы уверены до сих пор, что Иннокентий вор и насильник? — спросил Вавила собравшихся.
— Народ всякое говорит. Народ зря не скажет, — раздались голоса.
— А с чьих это слов? Мы с Егором перед митингом со многими из вас говорили. А слышали что? «К Степану не ходи. Вместе с председателем воровал».
— Кто? Я? — донесся из темноты голос Степана. — Да я морду тому разобью…
— Подожди. К Прохору подались, а нас тут один отговаривать стал: Прохор, мол, с председателем воровал.
Степан прикусил язык, а Прохор поднялся, фуражку сорвал.
— Я?.. Господи! Все же знают меня…