— А Иннокентия вы не знали? Не с вами он вырос? Если б только о Прохоре да Степане так говорили, а то почти что о каждом, кто был в большевистском активе. Выходит, в Совет да в ячейку вы специально воров подбирали? Выходит, и сегодня сюда собрались одни воры? Вот я начну по именам выкликать, а вы мне скажите, кого из вас вором не славят. Иван Огоньков, здесь?
— Неужто и меня приписали?
— Захар Хомяков… Василий Пучков!
Вавила называл фамилии, и каждый раз слышался подавленный возглас: «Неужто и меня!»
Молчание, напряженное, как согнутый лук, красноречивее крика.
— Если верить тем, кто распустил этот слух, то вы все воры, а мы с Егором немецкие шпионы. Оклеветали Иннокентия, а вы поверили вражеской хитрости. И оклеветал всех Лукич.
— Правильный человек Лукич. Никогда не поверю.
— Лукич за народ на каторге был. Муки принял.
Возмущенные мужики разошлись бы и, может статься, рассыпался бы Камышовский Совет, но Вавила крикнул погромче:
— Вася! — из шалаша выполз девкин сын Вася и сел у самого огонька. — Скажи, Вася, кто тебе дал отнести к Иннокентию куль с солью.
— Их-х… Клялся ж я. Грех-то какой… — корежило Васю. Он качался из стороны в сторону, мотал головой и бил кулаками по мословатым коленям.
— И людей чернить — тоже грех, — настаивал Вавила. — Неправду творить — грех того больше.
— Ох, покарал меня бог. Ох, покарал, — стонал Вася и неожиданно, вскинув голову, выкрикнул — Лукич! Лукич окаянный попутал. Он мне соль сунул. Он гривной иудиной меня одарил. А я, окаянный, гривну ту прохарчил.
Тишина кругом, а Вася все стонет.
— Эх, был бы здесь сейчас Иннокентий, — сказал кто-то с надеждой.
— Тут я, товарищи. Тут. Если б виновен был, неужто пришел.
Кряхтели в темноте мужики.
— Товарищи! — оборвал тогда тишину Вавила. — Ваницкие и приспешники их запросто власть не отдадут. Драться придется за соль, за жнейки, за землю, за то, чтоб солдаты вернулись с фронта. Кто драться боится, кто будет слушать врагов, тот уходи и больше сюда не кажись. Кто останется здесь, выбирайте себе главаря — такого, чтоб ему верили, как себе.
— Лучше Иннокентия не сыскать.
И опять тишина. Потом приглушенный басок:
— Старого председателя?
— Ну-у…,
Так в селе начал работать подпольный Совет во главе с Иннокентием.
Ушли мужики. Посапывал мирно Егор, а Вавиле не спалось. То вспоминались недавние бурные дни, то далекое детство.
Курская деревенька в овраге и голопузый парнишка лет четырех, Колька — так звали тогда Вавилу — стоит и смотрит: дорога прямехонько упирается в яркое синее небо. По дороге идет седенький нищий в серой холстине, с серой сумкой на боку. Рядом с ним — поводырь-мальчишка, немного побольше Кольки. Идут, идут, вот добрались до синего неба и скрылись. Колька как заревет: «Ма-ам-ка, на небо хочу…»
Надрали ему тогда вихры: не ори, что не след. От дерки на небо захотелось еще сильнее и, уловив момент, когда мать стирала в банешке, выбрался Колька за ворота и пошел по дороге вверх, ожидая, вот-вот дорога упрется в небо и он побежит по этой голубизне. Только вот ноги не вымыл, запачкаю небо, — сокрушался Колька. До того ему жалко было марать небесную синь, что он разревелся. Устал идти, а небо все дальше и дальше. Вечером мать нашла его верстах в пяти от деревни.
Большой Колька стал и зовут его по-иному — Вавилой, а как увидит он, даль, где дорога сходится с небом, словно мышонок в груди заскребется: на небо хочется.
2.
Уезжая из Камышовки, Грюн прощалась надолго. Даже сказала: «Может быть, свидимся. Гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся». А через несколько дней ямщицкая пара подвезла ее снова к дому Бориса Лукича. И не одну, а с Якимом Лесовиком.
— Батюшки! Знаменитый поэт! Мама, иди сюда поскорей, посмотри на живого поэта. Может быть, останетесь хоть на часок?
— Мы очень торопимся, — ответил Яким Лесовик.
— Я остаюсь ночевать, — перебила Евгения и вылезла из тарантаса.
Грюн показалась Клавдии Петровне не такой, как обычно. Не наполнила дом шутками, как наполняла недавно, а села на крылечко, и весь разговор: «нет», «да», «что вы сказали?»
— Женечке нездоровится сегодня, — пояснил за нее Яким.
Клавдия Петровна засуетилась.
— Я чайку сейчас приготовлю. С малинкой… а если простуда, так, может, того… шаль принести и к чайку рюмочку с перчиком…
Борис Лукич зашикал на мать: что, мол, ты такую гостью хочешь потчевать самогонкой. Но Евгения разрешила сомнения. От теплой шали отказалась наотрез, а рюмашку можно, сказала она, и засмеялась впервые, но деревянно, натянуто.
— Только без перца. И… разве второй не найдется?
— Женечке очень не по себе, — сказал Яким, проходя в столовую. — Я ее встретил в степи — специально искал — и, вы знаете, не узнал.
Клавдия Петровна собирала на стол и старалась запомнить все фразы, все жесты Якима… «И говорит-то, как мы… и по виду… только вот блуза бархатная да штаны, а по длинным волосам — ну, девка и девка. Только бледная очень. Вроде, больная…» — и ругнула себя, что может думать так о поэте.
За столом Грюн продолжала молчать.