Читаем Алые всадники полностью

– Давай, давай…

Алякринский впился в бумагу. Тусклая печать, буквы слепые, скучные. А текст? Ну-ка, ну-ка…

«Товарищи крестьяне! С получением сего предлагаем немедленно и безоговорочно…

– Послушай, это что такое?

– Как что? Листовка. Над Комарихой сбрасывать будем с самолета. Ты ж сам предложил…

– Да, но это черт знает что! «С получением сего… во исполнение»… К чертям собачьим такую листовку! Разве ж можно такую сухотку, такую казенщину! Кто сочинял?

– Да из газеты один…

– Вот дубина! Садись, сами сочинять будем.

Часа два бились, сочиняли.

– Душевно, бык тебя забодай! – похвалил Богораз. – Ишь, какой ты, оказывается, сочинитель…

– Ну! Еще бы… Нужда научит сапоги тачать. Скажи, чтоб на разноцветных листках печатали – красные, синие, желтые…

– Это еще зачем?

– Для красоты. Представляешь, как они весело посыпятся над Комарихой?!

<p>«Пташка-канарейка»</p>

И еще не раз звенели тоненькие колокольчики на морозном мраморе камина. И кланялся кавалер и приседала дама. И лишь в половине девятого Алякринский собрался идти домой.

Тщательно прибрал на столе (ни одной бумажки чтоб не валялось: которые – в ящик, которые – под чугунный пресс, чтоб ручка и карандаши – в медную вазочку, чернильницы – накрыты колпачками, пепельница очищена от окурков), опробовал замки сейфа и шкафов, оделся.

И тут неожиданно – удивительно, как это бывает! – вспомнилась Муся.

Ее лукаво скошенный серый глазок. Ее милая картавинка. Ее походка. Даже ее запах, духи – свежий весенний ландыш. Крохотный уютный мирок чистоты, благоухания, какой-то нетрудной, простенькой музыки, звучащей, зовущей издалека…

Илья определяет это одним словом: пошлость.

Ох, этот Илья!

Словно щелочь, разъедает, разъедает… Мусю ненавидит – как бы это сказать получше? – пламенно? страстно? Нет, это все не то. Он ее ненавидит деятельно. Вот именно: деятельно! Не устает искать и находить в ней все новые и новые недостатки, как влюбленный – новые и новые прелести. Ее милая картавинка – кривляние. Ее звонкий смех, аромат ландыша, слегка виляющая походка – обыкновенные сигналы самки, завлекающей самца. Ее суждения – сплошная пошлость. «Ох, Миколка, подведет тебя эта мамзель под монастырь… ей-ей, подведет! Не тем, донимаешь, она воздухом дышит, буржуйская, понимаешь, косточка…»

«Пташка-канарейка» – вот как он называет Мусю.

Илюшка! Черт…

<p>Чубатый вваливается</p>

И снова перезванивали часы.

Алякринский поглядел на них удивленно: ему бы уж давно дома быть, мама, конечно, беспокоится – почему не идет. Ей ведь все бог знает что мерещится: бандиты, перестрелки, коварные засады. Колечка смертельно ранен. Колечка убит.

Извини, родная, что так получается: вспомнилось вдруг неожиданно. Болотов. Муся.

Впрочем, совсем не неожиданно, а в связи вон с тем самодельным помятым конвертом, что лежит на столе, придавленный чугунным солдатом в маньчжурской папахе. Солдат стрелял с колена. Отлитый каслинскими мастерами, он служил прессом.

В конверте же, на какой-то казенной рапортичке – каракули безыменного доноса на болотовского начальника станции, Дээс, Куницына Константина Иваныча. На Мусиного, стало быть, папеньку. Вон что.

Следователю Кобякову дано распоряжение – проверить. Надо полагать, уже трясется Кобяков в теплушке, подъезжает к родимому Болотову. Черные ветлы мелькают, проносятся навстречу поезду. Переезд… Водокачка… Приземистые домишки с мутными квадратиками скудно освещенных окон…

Но что это там – за дверью, в коридоре?

Грохот быстрых шагов, тревожные голоса, издалека нарастающий шум. Распахивается дверь.

И в комнату вваливается Чубатый.

<p>Падучая</p>

Страшен. Черен.

Ало-синим пламенем во всю левую щеку – родимое пятно. Оно словно запекшаяся рана. И черноты вороньей кудри прилипли к бледному, потному, перехваченному окровавленной тряпицей лбу.

Молчит Чубатый. Молчит и Николай. Снимает шинель, зажигает настольную лампу. Крутит ручку телефона.

– Алло, алло, барышня! Один двадцать семь… Мама? Вот, понимаешь, какая штука… А? Ну, конечно. Да. Черт его знает. Едва ли. Ну-ну, не пугайся, ничего особенного. Что? Обедал, конечно. Ну, где-где… У нас в столовке. Да. Пока.

– Слушай, Алякринский, – хрипит Чубатый. – Закурить бы…

Пока он крутит здоровенную папиросищу, входят Розенкрейц и Богораз. Во главе с Николаем это и есть знаменитая зловещая «тройка» губчека, о которой в темных щелях тараканьих, за плотно задернутыми занавесками, с оглядкой на дверь, злобствующий, перепуганный обыватель шипел ненавистно: «Садисты… Людоеды!»

– Ну, давай, товарищ Чубатый, – говорит Алякринский. – Докладывай.

Молчит Чубатый.

И вдруг, остекленев помутившимся взором, родимым пятном чернея ужасно, с розовой пеной у синих закушенных губ, снопом, как срезанный шашкой, валится на пол… бьется о грязные доски, с дикой силой швыряет насевших на него Алякринского и Богораза, пока жестокий таинственный демон падучей не покидает его.

И так, лежа, скупо, трудно кидает как бы опаленные пламенем., как бы горящими листьями корчащиеся слова:

Перейти на страницу:

Похожие книги