Читаем Амбивалентность власти. Мифология, онтология, праксис полностью

Несомненно, биополитический фон присущ и кризису идентичности, наблюдающемуся при посттравматическом синдроме, для которого парадигмальным будет прежде всего опыт столкновения с насилием, и лишь вторичным образом и по аналогии – со стихийным бедствием. Такой кризис разительно отличается от возрастного или профессионального кризиса, здесь не просто имеют место более или менее болезненные переживания несовпадения субъекта со своим привычным образом. Не всякая боль, не всякая утрата и даже не всякое унижение травматично. Таковыми оказываются как раз случаи принудительной утраты человеческого статуса, которые самим субъектом переживаются как необратимые. Иными словами, травматический опыт жертвы радикального насилия и есть опыт редукции собственного существования к голой жизни, этой изнанке биополитического порядка. Жан Амери, один из интеллектуалов, переживших Освенцим, оставил чрезвычайно красноречивое описание опыта пытки, который в его случае оказался прологом к лагерному существованию. Амери говорит о том, что с первым ударом по лицу человек (особенно, если он принудительно лишен права и возможности ответить) теряет «доверие к миру», которое для современного представителя западной цивилизации является чем-то вроде априорного знания о том, что «другой обойдется со мной бережно, точнее, будет уважать мое физическое, а следовательно, и метафизическое существование»178. «Меня можно ударить кулаком по лицу, в тупом удивлении понимает жертва и в такой же тупой уверенности заключает: со мной сделают что угодно»179. «Удивляешься, что существует другой, безгранично самоутверждающийся в пытке, удивляешься, во что можешь превратиться сам – в плоть и смерть. Прошедший пытку не перестает удивляться, как все то, что можно назвать душой, или духом, или сознанием, или идентичностью, идет прахом, когда трещат и хрустят плечевые суставы. <…> Что человека можно сделать настолько телесным и тем самым уже при жизни фактически отдать на растерзание смерти, я узнал только через пытку. Кто подвергался пытке, уже не способен чувствовать себя в мире как дома. Стыд уничтожения неистребим. <…> Тот, кого мучили, отдан безоружным на произвол страха. Отныне им властвует страх. А также ресентимент. Они остаются, но едва ли имеют шанс вскипеть очищающей жаждой мести»180. Заметим, что, на наш взгляд, это описание Амери едва ли имеет антропологически универсальный характер. В архаических культурах, особенно тех, в которых война и статус воина играли ключевую роль181, индивиды специально готовились к тому, чтобы быть в состоянии сохранять достоинство перед лицом любой боли, и в этом смысле пытка не могла застать их врасплох. Но для современного европейца человеческое достоинство культивируется в рамках совершенно других практик, направленных на совершенствование субъективности, отсюда и такой оглушительный эффект неготовности к внезапному ничем не ограниченному насилию.

Весьма красноречиво, что Амери, утратив идентичность австрийца (все немецкое стало вызывать в нем только мучительные приступы ресентимента) и не найдя в себе сил совпасть полностью с идентичностью еврея (солидарность с пострадавшими не привела к принятию еврейской культуры), принимает вполне только идентичность жертвы, столь невыносимую, что в конечном итоге он заканчивает жизнь самоубийством. Примо Леви (также бывший узник Освенцима, покончивший с собой в 1987 году) пишет о подобном опыте, когда исследует границы человечности в рамках лагерной системы и пытается понять парадоксальную природу стыда выживших жертв. Горизонтом подобных описаний оказывается фигура «мусульманина», или «доходяги», бродячего трупа, пучка агонизирующих физиологических функций, того самого «канувшего», чьих свидетельств мы никогда не услышим и который – трудно не согласиться здесь с Агамбеном – и представляет собой фигуру голой жизни par excellence. Опыт жертвы радикального насилия может быть пережит как травма в перспективе не только индивидуальной, но и коллективной идентичности. Геноцид, чистки, принудительное перемещение населения и прочие биополитические эксцессы, связанные с террором, включая террористические атаки, несомненно, могут восприниматься пережившими их сообществами как удар по коллективному самосознанию, поскольку само сообщество не может никак этому воспрепятствовать и именно поэтому оно репрезентирует себя как травмированную жертву. Фоном требований о восстановлении прав и поруганной справедливости остается все тот же неистребимый стыд уничтожения перед лицом другого, присвоившего себе суверенное право на террор: «Мы те, с кем так, оказывается, можно было поступить на глазах всего цивилизованного мира. Мы те, кто ничего не смог этому противопоставить». Здесь трагизм смыкается с ресентиментом и никакая компенсация не может быть достаточной.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Россия между революцией и контрреволюцией. Холодный восточный ветер 3
Россия между революцией и контрреволюцией. Холодный восточный ветер 3

Эта книга — взгляд на Россию сквозь призму того, что происходит в мире, и, в то же время — русский взгляд на мир. «Холодный восточный ветер» — это символ здоровой силы, необходимой для уничтожения грязи и гнили, скопившейся в России и в мире за последние десятилетия. Нет никаких сомнений, что этот ветер может придти только с Востока — больше ему взяться неоткуда.Тем более, что исторический пример такого очищающего урагана у нас уже есть: работа выходит в год столетия Великой Октябрьской социалистической революции, которая изменила мир начала XX века до неузнаваемости и разделила его на два лагеря, вступивших в непримиримую борьбу. Гражданская война и интервенция западных стран, непрерывные конфликты по границам, нападение гитлеровской Германии, Холодная война сопровождали всю историю СССР…После контрреволюции 1991–1993 гг. Россия, казалось бы, «вернулась в число цивилизованных стран». Но впечатление это было обманчиво: стоило нам заявить о своем суверенитете, как Запад обратился к привычным методам давления на Русский мир, которые уже опробовал в XX веке: экономическая блокада, политическая изоляция, шельмование в СМИ, конфликты по границам нашей страны. Мир вновь оказался на грани большой войны.Сталину перед Второй мировой войной удалось переиграть западных «партнеров», пробить международную изоляцию, в которую нас активно загоняли англосаксы в 1938–1939 гг. Удастся ли это нам? Сможем ли мы найти выход из нашего кризиса в «прекрасный новый мир»? Этот мир явно не будет похож ни на мир, изображенный И.А. Ефремовым в «Туманности Андромеды», ни на мир «Полдня XXII века» ранних Стругацких. Кроме того, за него придется побороться, воспитывая в себе вкус борьбы и оседлав холодный восточный ветер.

Андрей Ильич Фурсов

Публицистика / Учебная и научная литература / Образование и наука
Эстетика
Эстетика

В данный сборник вошли самые яркие эстетические произведения Вольтера (Франсуа-Мари Аруэ, 1694–1778), сделавшие эпоху в европейской мысли и европейском искусстве. Радикализм критики Вольтера, остроумие и изощренность аргументации, обобщение понятий о вкусе и индивидуальном таланте делают эти произведения понятными современному читателю, пытающемуся разобраться в текущих художественных процессах. Благодаря своей общительности Вольтер стал первым художественным критиком современного типа, вскрывающим внутренние недочеты отдельных произведений и их действительное влияние на публику, а не просто оценивающим отвлеченные достоинства или недостатки. Чтение выступлений Вольтера поможет достичь в критике основательности, а в восприятии искусства – компанейской легкости.

Виктор Васильевич Бычков , Виктор Николаевич Кульбижеков , Вольтер , Теодор Липпс , Франсуа-Мари Аруэ Вольтер

Детская образовательная литература / Зарубежная классическая проза / Прочее / Зарубежная классика / Учебная и научная литература