Читаем Амбивалентность власти. Мифология, онтология, праксис полностью

Этот разговор о тотализации скорби, вины и страха вокруг культурной травмы, как представляется, имеет параллели с беньяминовским разговором о капитализме как о секулярной (имманентной) религии вины193. «Демоническая двусмысленность» понятия Schuld, включающего в себя как долг, так и вину, характеризует тотальность капиталистических связей как связей вины без всякой перспективы на искупление. Носителем вины оказывается у Беньямина прежде всего «голая жизнь», но всеобъемлющая и всевозрастающая вина подчиняет себе даже Бога, что чревато в конечном счете вселенской катастрофой. Капитализм в этой логике представляется системой вменения вины, которая приговаривает к наказанию, чтобы нажиться на долге и одновременно увеличить его… Что и говорить, такие смысловые параллели с трагическим нарративом травмы по большому счету оптимизма не внушают. Иными словами, процесс рассуждения о жертве в терминах травмы неоднозначен: в нем при гуманистической идее и пафосе есть и второе дно – биополитическая эксплуатация. В этом смысле и разговор о «биополитической теологии» может показаться не столь уж бредовым, если понимать под последней светскую теологию всеобщей потенциальной причастности к скверне насилия, которая обеспечивает светский культ святости жизни с соответствующим корпусом ритуалов безопасности. Культурная травма с ее коллективной аффектацией вполне может быть расценена как основной нерв этой системы.

Здесь мы подходим к еще одному парадоксу, связанному с превращением травмы в зрелище. Сама задача собирать коллективное тело при помощи аффектации предполагает, что перформативное, зрелищное начало присутствовало в архаической практике жертвоприношения в откровенно незакамуфлированном изводе. Травма вроде бы никакой зрелищности сама по себе не предполагает – она предполагает, что имели место некие катастрофические события, которые часто происходили под покровом тайны. Геноцид и репрессии организуются так, чтобы у них не было ни зрителей, ни свидетелей. Но травма, как об этом совершенно справедливо говорит Александер, имеет место не там и не тогда, когда что-либо произошло, сколь угодно катастрофическое, а тогда, когда эти события те или иные сообщества начинают квалифицировать в качестве травмы, публично предъявляя фигуры жертв и преступников, приводя свидетельства и аргументы. В этом смысле можно сказать, что зрелищность в конструирование травмы также оказывается включена. Тем более показательно, что актуальные формы террора демонстративно зрелищны. Отсюда парадокс – превращение индивидов с их личностным достоинством и комплектом гражданских прав в феномен голой жизни – это запретное, непристойное зрелище: непристойно смотреть на агонию, на голые трупы Освенцима, на растерзанные тела в метро из уважения к погибшим и травмированным, к их человечности. Заметим, что ни зрелище жертвоприношения, ни зрелище публичной казни не было непристойным, наоборот! Расчленяемое тело жертвы – возвышенно, казнимый преступник – монстр, демонстрируемый для того, чтобы оттенить великолепие суверена. Когда же предъявляют фотовидеоотчеты с места совершения теракта, нам демонстрируют картинку того, как суверенный индивид превращается в кровавые ошметки. Никто не хотел бы быть публично экспонированным в таком виде, тенденция сближения со снаффом такого рода свидетельств по большому счету непристойна. Но мы только и делаем, что их смотрим. И не можем не смотреть – не только потому, что загипнотизированы этой порнографически показанной агонией, фасцинированы чужой смертью, но и потому, что, если нет свидетельства, можно делать вид, что и события не было. Публичное пространство не претерпит возмущения, ответственность не будет вменена. Культовое (в обозначенном выше смысле) осуждение абсолютного зла сплачивает сообщества не только благодаря индивидуализации портрета жертвы, но и за счет максимально приближенной медиасредствами демонстрации оскверненного бессмысленной смертью ее тела.

6. Профанация как метод дезактивации политической теологии

В этом параграфе мы рассмотрим вопрос о способах выхода за рамки культурных механизмов, обеспечивающих сакральную легитимацию власти и в этом контексте зададим вопрос об освободительном потенциале секуляризации и профанации как практик, направленных на достижение эффекта десакрализации.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Россия между революцией и контрреволюцией. Холодный восточный ветер 3
Россия между революцией и контрреволюцией. Холодный восточный ветер 3

Эта книга — взгляд на Россию сквозь призму того, что происходит в мире, и, в то же время — русский взгляд на мир. «Холодный восточный ветер» — это символ здоровой силы, необходимой для уничтожения грязи и гнили, скопившейся в России и в мире за последние десятилетия. Нет никаких сомнений, что этот ветер может придти только с Востока — больше ему взяться неоткуда.Тем более, что исторический пример такого очищающего урагана у нас уже есть: работа выходит в год столетия Великой Октябрьской социалистической революции, которая изменила мир начала XX века до неузнаваемости и разделила его на два лагеря, вступивших в непримиримую борьбу. Гражданская война и интервенция западных стран, непрерывные конфликты по границам, нападение гитлеровской Германии, Холодная война сопровождали всю историю СССР…После контрреволюции 1991–1993 гг. Россия, казалось бы, «вернулась в число цивилизованных стран». Но впечатление это было обманчиво: стоило нам заявить о своем суверенитете, как Запад обратился к привычным методам давления на Русский мир, которые уже опробовал в XX веке: экономическая блокада, политическая изоляция, шельмование в СМИ, конфликты по границам нашей страны. Мир вновь оказался на грани большой войны.Сталину перед Второй мировой войной удалось переиграть западных «партнеров», пробить международную изоляцию, в которую нас активно загоняли англосаксы в 1938–1939 гг. Удастся ли это нам? Сможем ли мы найти выход из нашего кризиса в «прекрасный новый мир»? Этот мир явно не будет похож ни на мир, изображенный И.А. Ефремовым в «Туманности Андромеды», ни на мир «Полдня XXII века» ранних Стругацких. Кроме того, за него придется побороться, воспитывая в себе вкус борьбы и оседлав холодный восточный ветер.

Андрей Ильич Фурсов

Публицистика / Учебная и научная литература / Образование и наука
Эстетика
Эстетика

В данный сборник вошли самые яркие эстетические произведения Вольтера (Франсуа-Мари Аруэ, 1694–1778), сделавшие эпоху в европейской мысли и европейском искусстве. Радикализм критики Вольтера, остроумие и изощренность аргументации, обобщение понятий о вкусе и индивидуальном таланте делают эти произведения понятными современному читателю, пытающемуся разобраться в текущих художественных процессах. Благодаря своей общительности Вольтер стал первым художественным критиком современного типа, вскрывающим внутренние недочеты отдельных произведений и их действительное влияние на публику, а не просто оценивающим отвлеченные достоинства или недостатки. Чтение выступлений Вольтера поможет достичь в критике основательности, а в восприятии искусства – компанейской легкости.

Виктор Васильевич Бычков , Виктор Николаевич Кульбижеков , Вольтер , Теодор Липпс , Франсуа-Мари Аруэ Вольтер

Детская образовательная литература / Зарубежная классическая проза / Прочее / Зарубежная классика / Учебная и научная литература